КАКЪ ЭТО БЫЛО

дневникъ А.И.Шингарева


записи с 27 ноября по 3 декабря 1917 г.:

Петропавловская крепость, Трубецкой
бастион, камера № 70.

27 ноября.

Утром приехал вместе с Н. И. Астровым из Москвы. И дома, в Воронеже, и в Москве все отсоветовали ехать в Петроград, так как большевики, наверное, меня арестуют. Мне самому казалось, что это должно случиться, но я и в Ц.К.* и всем остальным говорил: „Я должен ехать. Бывают моменты, когда личная безопасность политического деятеля должна отступить перед его общественным долгом. На 28-ое назначено открытие Учредительного Собрания. Я и другие, избранные в члены собрания, должны быть в назначенное время на месте". — Поехал и, хотя приходится писать теперь сидя в каземате неизвестно за что, все же не раскаиваюсь. Пусть население знает, кто срывает Учредительное Собрание, кто насилует свободу народа. Из нашего задержания должна получиться польза. Когда-нибудь да прояснится народное сознание.

* Центральный Комитет партии Народной свободы

Арест случился все же при неожиданных обстоятельствах. Вечером у С.В.П.* было заседание Ц.К., где мне за отсутствием всех других пришлось председательствовать. Кроме моего краткого сообщения о поездке на выборы в Воронеж, обсуждался порядок завтрашнего дня и возможность открытия Учредительного Собрания. Уже после того, как разошлись члены Ц.К., из заседания Городской Думы пришел Оболенский, сообщив о предположенной манифестации, приветствии Г. Думы и т. д.

* Гр.С.В.Паниной

Ц.К. решил, так как число съехавшихся членов так мало, что открытие собрания, как Учредительного, правомочного, — не допустимо. Но недопустимо и подчинение указу Ленина. Решено предложить объявить совещание, избрать временного председателя, собираться каждый день, пока съедется достаточно народа и тогда, установив кворум, самостоятельно открыть Собрание. В манифестации участвовать хотели все. Обсуждали, кто, где и когда прочтет в Учредительном Собрании заявление Временного Правительства, как оставшегося на свободе, так и сидящего в крепости.

Предполагал я, что в Таврический войти не дадут и не удастся манифестация, но уже никак не думал, что сам я не попаду в нее и ничего не увижу. Уходить домой было поздно, все равно завтра надо было идти к Таврическому, да и казалось, что у Паниной безопаснее. На дом могут опять прийти.

Оказалось как раз наоборот. С дороги я устал, плохо спал уже несколько ночей, а потому с радостью воспользовался любезностью А. М. Петрункевич переночевать у С. В. Заснул как убитый и в 7 1/2 ч. был разбужен голосом Н. А., которая говорила — «Вставайте, пришли с обыском».

28 ноября.

Так начался для меня день великого праздника Русской земли, день созыва Учредительного Собрания.

Скоро красногвардеец и солдат вошли с ружьями в комнату, спросили мою фамилию, документы...

А вы кто такие? И где ваши документы? — в свою очередь потребовал я.

— Мы по ордеру Военно-революционного комитета. С нами сам комиссар. Через некоторое время, уже арестовав Панину, явился и сам «комиссар» г. Гордон — бритый, с типично охраннической физиономией и с такой же непринужденностью развязных и слащавых манер.

— Будьте добры подождать здесь. Я пойду получить инструкции относительно вас.

Он приехал часа через полтора. Инструкции были коротки. Предписывалось у меня произвести обыск и поступить сообразно с его результатами. Так как никаких вещей у меня не было, то и обыска не производилось, а за отсутствием каких-либо других «результатов» г. Гордон объявил меня арестованным.

Пришлось подчиниться силе, и я отправился. Уже рассвело, в автомобиле на улице я нашел Ф. Ф. Кокошкина и его жену, которые тоже остановились у С. В. Паниной и, так же как и я, были обысканы и задержаны без какого-либо повода.

По дороге в Смольный большевистский жандарм тоном заправского жандарма цинично и лицемерно выражал сожаление, что ему приходится прибегать к таким мерам.

— Подумайте, я арестую своего учителя Федора Федоровича Кокошкина. Какую прекрасную книгу вы написали, — говорил он с ужимками и покачиваньем головы. — А все потому, что не хотите вы признать власть народных комиссаров. Вот и г. Шингарев не хочет с нами работать по финансам. — Гордон слащаво улыбался, кривлялся и был противен донельзя. Ф. Ф. и особенно Мария Филипповна принялись его стыдить, доказывали, что он, как и прежние охранники, служит насилию, что его собственные дети будут стыдиться поступков отца и пр. Ленинский охранник, с неизменно слащавой улыбкой возражал, что делает это ради блага страны. — А может быть, дети и не поймут меня. — Подумайте, — продолжал он кривляться, — каких людей я арестовал. — Я молчал. Было противно говорить с таким, с позволения сказать, гражданином, видимо, находившим особое удовольствие смаковать свою гнусную роль.

В Смольном мы застали С. В. Панину. Я ей очень обрадовался; так как раньше думал, что уже не увижу ее. Вскоре стали к ней приходить сотрудники „Народного Дома", принесли пироги, сыр, колбасу. Этими продуктами питались мы весь день. Наши тюремщики и не подумали нам ничего дать поесть.

Целый день заходило к нам много посетителей, выражая то сочувствие, то негодование новым «ленинским» жандармам. В 4 часа пришла Саша и Юрий. Так как мы все были вместе, нам было весело, и в компании с приходящими образовывались даже шумные митинги. Мы довольно непринужденно и громко беседовали, чем, повидимому, шокировали «деловую» атмосферу большевистской канцелярии. Мы были приведены в комнату № 56, где помещалась канцелярия какой-то следственной комиссии, сюда вводили арестованных, приходили родственники просить пропуска к заключенным, являлись вызванные для показания свидетели. В одном углу какой-то «чиновник» подбирал взятые, очевидно, при обыске клочки разорванного письма, стараясь составить полный текст; у окна работал на машинке военный писарь, изготовляя ордера о новых арестах; у другого столика барышня писала какие-то бумаги.

Точно ради курьеза сюда же привели своеобразную пару арестованных: какую-то женщину беженку и солдата с ведром и помазками. С ними были взяты „вещественные доказательства" преступления: целый пук воззваний Продовольственнаго Отдела Управы о насилиях большевиков. Женщина горевала, что у нее остался дома один ребенок, а солдат в смиренной и грустной позе стоял, прислонившись к стенке. Их держали до самого вечера, они устали, были голодны и если бы мы не дали им поесть, они не ели бы целый день.

Когда пришли некоторые с.-р. гласные (из них помню одного Луцкого), я обратил их внимание на грустную пару „преступников", расклеивавших „прокламации"; наняты они были за 6 руб. в день, — хотели заработать, да вот красногвардейцы арестовали — говорила женщина.

Луцкий возмутился, поймал одного из членов следственной комиссии, кудлатого матроса Алексеевского, и тот с иронической улыбкой быстро разобрал „дело" и освободил арестованных. Женщина взяла ведерко с клейстером, солдат смущенно перекрестился, и поклонившись нам, они ушли.
У входных дверей часто сменялись часовые — красногвардейцы. Немало их входило в комнату, они шушукались и с любопытством разглядывали нас. Какой-то капитан Медведев явился как служащий следственной комиссии. Оказалось, что он не большевик, а левый с.-р.; Кокошкин стал его стыдить.

— Раз служишь в этом учреждении, надо исполнять приказание власти, которую признаешь, — ответил он смущенно.

То же говорили в былое время и совестливые жандармы царизма.

Под вечер была приведена партия каких-то простых людей, взятая за пьянство, и вскоре же отпущена. Мы сидели, сидели целые часы. Посетителей к нам допускать перестали, и на этой почве произошла даже перебранка между офицером с Георгием и членом Ц. И. Комитета. Офицер, явившийся, видимо, уполномоченным наблюдать за порядком, просил оставить нас, член Ц. И. К. резко закричал ему в ответ — Я прошу вас убираться отсюда. — Видимо, этот инцидент повлиял на дальнейшее отношение к нашей относительной свободе.

Скоро С. В. Панину позвали к допросу. Допрашивал ее присяжный поверенный Красиков, сам председатель следственной комиссии. Дело шло о 92 тысячах, которые по Министерству Народнаго Просвещения Панина не передала Народному Комиссару. Ее привлекают по суду за „сокрытие" казенных сумм. Она же желает передать деньги Учредительному Собрании и законному Правительству. Ее привлекли к суду и арестовали по требованию Луначарскоо. Мы же, случайно оказавшиеся в ее доме во время обыска, были взяты сначала просто, благодаря желанию г. Гордона отличиться. В доме Паниной после нашего ареста была устроена засада совсем как при старом строе жандармами. И таким образом еще были арестованы князь П. Д. Долгоруков и инженер Константинов, который, как товарищ министра Путей Сообщения, зашел к С. В. Паниной в 12 часов дня, чтобы идти в Таврический дворец на манифестацию.

После допроса Паниной позвали меня. Красиков спрашивал об отношениях к.-д. к казачеству и пр. Я отвечал односложно и дал утвердительный ответ только на вопрос — член ли я Ц.К. кадетской партии. Обо всем остальном ограничивался указанием — Не знаю. Когда он спросил, член ли я Комитета Спасения, я сказал — нет. И кроме того, я желал бы знать, кто вы такой, и почему вы допрашиваете меня? Он что - то пробормотал в ответ и заявил, что иммунитет членов Учредительного Собрания — вопрос спорный, да кроме того, ему официально и неизвестно, что мы члены Учредительного Собрания.
После меня Кокошкин отказался отвечать и показал свое удостоверение. Но и документ нисколько не смутил „председателя". Случайно захваченные во время обыска, у Паниной мы послужили для новых деспотов лишь предлогом начать борьбу с Учредительным Собранием.

Допрос Долгорукова и Константинова был очень короток. Константинова вскоре освободили и даже извинились (вероятно узнав, что он не кадет), а нас задержали и дело пошло в высшую инстанцию. Нами заинтересовались „сами" Народные Комиссары. Константинов решил ждать объявления нашей участи. По возвращении с допроса я уже не застал ни Паниной, которую уже отправили в Кресты, ни Кокошкиной — она была удалена, несмотря на ее протесты и требования арестовать вместе с мужем. Комиссары обсуждали наше „дело" довольно долго. Кто-то нам передавал, что идут споры. Уже не знаю, как и по какому поводу спорили „властители" социалистической революции, но их решение может поспорить с Шемякиным судом. Без дальнейших проволочек, без следствия, допроса свидетелей и пр. мы, как члены партии к.-д. как и вся партия, были объявлены врагами народа, подлежащими суду революционного трибунала. „Декрет" об этом был прочтен нам около 12 часов ночи. Мы ждали этого документа довольно долго. Уже к нам никого не подпускали, перед нами выстроили шеренгу красногвардейцев (все мальчики лет по 18), с ружьями охраняли нас, как самых опасных преступников.

Хорошее „счастье" шататься всю ночь по обыскам и охранять арестованных подарил Ленин своим последователям рабочим. Служить орудиями насилия и угнетения — какая почетная роль для представителей „революционной демократии". Впрочем, одни это делают действительно „по убеждению", а другие просто за 30 сребренников в день. В виду растущей безработицы этот вид заработка со стороны „государства" может оказаться хорошим средством помощи. Интересно только, будут ли Ленинские охранники устраивать стачки, борясь за повышение заработной платы и 8-мичасовой рабочий день. Теперь им много приходится „работать" и днем и ночью. Говорят, вчера было подписано триста ордеров на обыски.

Около часа ночи нас передали караулу солдат латышского полка. Долго держали внизу, в коридоре на сквозняке и повезли в автомобилях в Петропавловку. Около половины второго мы были в крепости и долго стояли на морозе, ожидая, когда и куда нас засадят. Долгоруков и Кокошкин принялись объяснять солдатами, какое преступление они делают, лишая свободы членов Учредительного Собрания. Солдаты молчали, один из них сказал — „Да мы что, мы лишь исполнители приказания". — Так говорили и при царе, — сказал Кокошкин. Разве можно исполнять незаконные приказания. — „Вы — все!" — сказал я солдатам, „потому что только вами они и держатся. Без вашей вооруженной силы они — никто".

Было холодно и темно. Мороз пощипывал ноги, говорили, что сразу ударило 12 градусов. Все озябли, пошли в караульное помещение погреться. — Какую бы вы речь сказали в Учредительном Собрании? — спросил меня шутливо Долгоруков. „Я сказал бы речь о том, как русская революция сама себя убивает" — ответил я.

Только около половины третьего часа ночи после курьезного „приема" новых арестантов комендантом крепости, усиленно показывавшим свои документы нашим конвоирам, чтобы подтвердить свое звание, мы были отведены в Трубецкой бастион и разведены по одиночным камерам. Железная дверь захлопнулась за мной, и я остался один, усталый от всего происшедшего, охваченный отвращением перед новыми гасителями недавней русской свободы.

Холодно, грустно. В сводчатой комнат гулко раздаются шаги. Надо спать свою первую ночь в тюрьме.

 

29 ноября.

Около 9-ти часов утра еще совсем темно. Окно вверху камеры снаружи загорожено от света еще какой-то стеной и освещает совсем плохо.

Лязг ключа и отворяемой двери заставил меня подняться с койки. Принесли чайник с горячей водой. Надо вставать.

Хорошо, что добрая А. М. Петрункевич дала мне наспех перед арестом маленькую подушечку и одеяло. Иначе было бы очень холодно и неудобно спать. Камера холодная. Небольшой кусок печи во внутреннем углу плохо нагревает воздух. Стены и особенно пол, крашенный, асфальтовый, очень холодные. После вчерашнего переезда у меня насморк, и я охрип. Кое-какие припасы дали мне возможность напиться чаю. Казенный хлеб получил только к обеду. Трудно чем-нибудь заниматься — темно. Читать можно с трудом — скоро устают глаза. Писать также трудно. Жду, пока посветлеет, и от нечего делать хожу из угла в угол, изучая камеру. Она прямоугольная и очень похожа на большой сундук с круглой крышкой. Так делали в старину. Шесть шагов в ширину, одиннадцать в длину. Высота около пяти аршин посреди цилиндрически сводчатого потолка, постепенно опускающегося к боковым стенкам. Потолок побелен, стены с голубоватой побелкой, а на уровне трех аршин от пола обведены голубой узкой каймой — единственное украшение. В одном из коротких простенков, на высоте трех с четвертью аршин, окно с двойной железной рамой, в которую вставлены в три ряда по пяти небольших стекол. Верхний край рам скруглен параллельно потолку. Снаружи, кроме двойных железных рам, окно закрыто железной проволочной сеткой, с ячеями около 1 кв. вершка. Стена толщиною в аршин. Между наружной сеткой и двумя железными рамами еще вделанная в стены кованная железная решетка. Оконная ниша глубока, четыре ряда железных переплетов отнимают много света, да, кроме того, снаружи перед окном вышиною на уровне, вероятно, нашей крыши (второй этаж) тянется какая-то стена, застилая последнюю возможность хорошего освещения. Над нею виден клочок серого хмурого неба. В камерах первого этажа, вероятно, совсем темно. Да и здесь, в моей комнате, постоянный полумрак. К тому же петроградский ноябрь не светел вообще.

В противоположном окну коротком простенке железная или обитая железом, выкрашенная темной охрой небольшая одностворчатая дверь с узким прорезом-глазком в верхней трети. Глазок открывается снаружи, когда часовой хочет заглянуть в камеру. Изнутри он закрыт маленькими стеклышками; этой щелью для надзора часовых они пользуются редко. Под щелью в толстой двери есть еще какое-то отверстие (окошечко?), плотно закрытое четырехугольными створками. В левом углу от двери — теплый угол. Видимо, зеркало печи, но оно ничем не выдается внутрь камеры и совершенно закрыто штукатуркой. Здесь же на высоте трех аршин маленькое отверстие вентиляционного хода, закрытое черной решеткой. В правом углу - стульчак водяного клозета, а между ним и дверью — кран водопровода с маленькой раковиной, над ним крошечная ниша в стене для мыла, посреди комнаты изголовьем к левой стене (если смотреть от двери) — кровать. Ее ножки вделаны в пол, ее спинка наполовину углублена в штукатурку. Кровать массивная, железная, обычного госпитального типа. Небольшая подушка — грубая. Матрас, набитый соломой, плоский и твердый, плохонькая простыня, плохое одеяльце и полотенце. — Таков казенный инвентарь в моей клетке. Подле кровати железный, на кронштейне, вделанный в стену стол, и на нем все мое хозяйство: хлеб, чайник с горячей водой, солонка — тоже казенная. Здесь же лежат мои книжки, бумага... Никакой другой мебели нет. Нет даже табурета и кровать служит вместо него.

По стенам кое-где карандашные надписи и надписи совсем недавнего происхождения. Над изголовьем кровати расписался «Вл. Войтинский» — кажется, недавний комиссар Временного Правительства на каком-то из фронтов. Его, очевидно, как оборонца, заперли сюда пораженцы. В правом углу у окна подписи 12 юнкеров, заключенных сюда в начале ноября. Я различаю в полутьме фамилии Анухина, Ухова, Вистберга, Савенко, Зинчаса, Евстифеева, Задарновского, других разобрать не могу. Сбоку на стене в углу нарисован маленький календарь-дневник, обрывающийся 6 ноября.

Вот и все. Дальнейшее изучение камеры ничего не прибавляет. Надо устраиваться и привыкать. Хорошо, что я захватил книжку Лихтенберже о французской революции, и Юра принес мне еще в Смольный итальянскую грамматику. Можно будет легче проводить время. Однако заниматься в потемках трудновато. Глаза устают. Плохо идут в голову звучные итальянские слова.

У Лихтенберже неожиданно нахожу интересную справку. В кружке Bouche de fer один из жирондистов, аббат Фуше, свои социалистические идеалы однажды формулировал словами: - „Все для народа, все посредством народа, все народу". Вот откуда наши народные социалисты взяли свой лозунг. Заимствование имело почтенную дату февраля 1791 г . Оно ново у нас потому, что хорошо забыто во Франции.

Перед обедом первая прогулка на 15 мин. Впрочем, мне показалось, что прошло всего 2—3 минуты. В небольшом пятиугольном дворике все же можно дышать свежим воздухом и любоваться солнечным днем.

Морозно, снег поскрипывает под ногами, голубое ясное небо. Серая пелена утренней мглы точно сдернута. Солнце выглядывает изъ-за стен каземата. Хорошо! Надо уходить. Завтра попробую измерить дворик шагами...

Какой-то унтер-офицер принес газету „Новая жизнь". Увы, стереотипная печать так плоха, что все расплывается, и в камере читать невозможно, хотя день еще ясный.

Около часа дня дали обед. Я не хочу пользоваться офицерским столом и думаю испробовать еду из общего котла. Офицерский обед стоит 2 р. 50 к. Я хочу знать, как питаются те, кто не имеет денег для оплаты «привилегированного» стола. Обед из супа, с небольшими кусочками мяса, 2 ложки гречневой каши и два хлеба — это все. 2 раза дают кипяток, и к чаю на день четыре куска сахара. Около 7 час. вечера ужин из одного пустого супа. Таков казенный паек. Для взрослого человека, даже не рабочего, он явно недостаточен. На нем одном будет голодно.

Совершенно темнеет, и заниматься немыслимо. Это самые тоскливые часы. Караульный сказал, что раньше 6 часов электричество не горит. Зато горит всю ночь.

Попробую ходить из угла в угол, чтобы не сидеть на кровати.

Холодный асфальтовый пол, выкрашенный масляной краской, очень не ровен. Одиннадцать шагов вперед и назад... Долго продолжать такую прогулку было бы скучно, а свечей еще у меня нет. Приходится ждать света.

Но в это самое время А. С. пришла на свидание... Я был рад услышать голос с воли, а еще больше рад был тому, что идя в контору на свиданье в коридоре встретил Н. М. Кишкина, а затем и Бернацкаго. Возвращаясь в свою клетку, увидел и Терещенко. Все они бодры и здоровы.

Еще час сиденья во тьме и новый перерыв. Пришла на свидание Шура. Я мог передать ей несколько поручений о книжках, белье, свечке и проч. Бедняжка, она принуждена ездить в Смольный и у Козловского (Боже!) просить разрешение на свидание. Для меня это было бы мучением...

Наконец-то зажглось электричество. Можно взять в руки газеты и хотя-бы перечитать описание первого дня занятий Учредительного Собрания. Как красочны и в то же время ужасны эти сцены большевистского вандализма и безсилия „всенародныхъ представителей".

Латышские стрелки, разгоняющие всероссийское собрание. Бездейственные слова протеста, формула, гласящая, что мы — заключенные — с в о б о д н ы, звучит иронией.

Сила сломала право и ничего знать не хочет. Однако правом она н и к о г д а признана не будет.

Тяжело читать газеты.

Итальянская грамматика куда занятнее. По крайней мере не думать о том, что творится на Руси.

— Поздно. Надо укладываться спать на свою холодную койку.

 

30 ноября .

«Но окно тюрьмы высоко,

Дверь железная с замком...»

 

Лезут в голову обрывки давно забытой песни. День начался как вчера. От холодного пола и простуды еще накануне схватил насморк и не пошел на утреннюю прогулку. Два платка быстро израсходовались. Надо что-то придумывать для их сушки. В теплом углу с помощью ниточки и перекладинки из скрученной бумажки, заткнутой в решетку вентилятора, устраиваю сушилку. Во всех стенах камеры нет ни одного гвоздика, а потому мое «изобретение» меня забавляет. В теплом углу подвешенный на ниточке платок сохнет скоро, и я вполне доволен.

За обедом дали щи из солонины, мало и скверно.

Саша прислала книги, белье, шведскую куртку. Теперь мне не будет так холодно. Ура!

Часов около 3-х неожиданный посетитель — какой-то член прежней (Временного Правительства) следственной комиссии последней раз посещает „по долгу службы" заключенных. „Андрей Иванович, позвольте приветствовать вас, как народного избранника. Какое ужасное положение!". Я пробормотал несколько невнятных слов. Хуже всего безплодные сожаления.

Опять так темно, что не могу писать.

Долгоруков положительно пользуется особым расположением солдат. Проходя мимо двери моей комнаты на прогулку, он всегда успевает мне сказать несколько слов приветствия.

Бедному Кокошкину достался совсем холодный номер, и его переводят далеко от нас, в 53-й. Я ему переслал плитку шоколада и в ответ получил кусочек колбасы. Все же друзья с воли не забывают улучшать наше питание.

В 7 час. вечера я думал, что дверь уже последний раз захлопнулась за караульным, принесшим мне ужин. Но вдруг появились неожиданно посетительницы: две сестры милосердия в сопровождении офицера караула.

— Не жалуетесь ли вы на что-либо?

— Нет, благодарю вас. На что же здесь жаловаться?

— Холодно?

— Да, холодно.

Ушли, и снова в камере глубокая тишина. Я уже собрался с удовольствием приняться за Луи Блана, как электричество внезапно погасло, и воцарился глубокий мрак. Но ненадолго. Теперь у меня есть и свечи, и спички. Ощупью их нашел и зажег. Мог читать и писать до 11 ч. ночи. Даже ссудил одну свечу Долгорукову, который оказался в полной темноте. Караульный пустил его на минуту ко мне в камеру, и мы поздоровались. В коридоре полный мрак. Остановилась вода в водопроводе. Во всем корпусе тишина и темнота абсолютная.

Неужто всеобщая забастовка? – мелькает в голове фантастическая мысль.

Вода вскоре пошла, но электричество не горело всю ночь.

 

1 декабря.

В 9 час. утра вставать совсем еще темно. Холодно больше, чем вчера. Даже в теплом углу почти одинаковая температура.

Сегодня день свиданий. Увижу Шуру, быть может, придет и Юрий.

Перед обедом неожиданный визит тюремного врача. Он вошел, в военной форме, сделал два шага в камеру, предусмотрительно заложил руки за спину и сухим формальным тоном спросил: «Медицинская помощь не нужна?»

— Нет.

Караульный внес щетку и глухо сказал: — Для уборки.

Я стал подметать пол. Кстати, не будут попадаться под ноги какие-то шкурки от орехов. Очевидно, еще от прежнего квартиранта остались. На прогулке измерил дворик шагами. Всего кругом пяти сторон 180 шагов. Успел обойти шесть раз. Итого 1080 шагов, т. е. около 360 сажен. День хмурый и ветряный, идет мелкий снежок. Голуби, нахохлившись, смирно сидят у карниза. Прошлый раз они шумной толпой слетели ко мне, надеясь на подачку. Они привыкли к тому, что узники развлекают их кормлением. Надо захватить хлеба на следующий раз. Обед сегодня совсем плох. Суп пустой — без всего. Плавает один тонкий ломтик соленого огурца. Очевидно, это рассольник. Трудно поверить, чтобы так питался гарнизон крепости. Вероятно, такой общий котел только для заключенных.

В сумраке пытаюсь писать дневник. Слава Богу, скоро пришла Саша и мы поговорили о всяких личных делах. Очень хочу получить к себе в камеру семейную группу. Хочу видеть, хотя таким образом, детей и Фроню, которую уже никогда, никогда больше не увижу. И до сих пор про эту смерть, про это нежданное и неизбывное горе не могу ни думать, ни говорить покойно. Судьба отказала мне даже в последнем утешении — проститься с Фроней. Не могу поверить, что все это реально. Так и кажется, что вздрогнешь и проснешься от тяжелого, кошмарного сна, что всего этого не было, не было, не было.

Хуже всего то, что теперь ничто не мешает думать, и никакие дела не отвлекут от своих личных тяжелых дум. 23 года жизни точно зачеркнуты сразу, и кругом такая пустота и внутри холод и пустота. Сознаешь, что вся твоя маленькая история теряется в громадных и трагических событиях страны, но от этого сознания, когда остаешься один, не легче.

Дети... Да, хорошие они у меня, и пока я могу лишь радоваться на них. А как бы мы с нею вместе радовались успехам Аленушки, приезду Володи, шумному веселью Юрия или Туси, словам молчаливой и вдумчивой Риты. Да, как бы мы радовались и как бы отдыхали вместе от политических тревог и ужасов современных дней...

Гремит железный ключ. Караульный принес в оловянной миске пустую соленую похлебку на ужин.

Еще один тюремный день прошел.

 

2 декабря.

Звуки внешнего мира почти не достигают моей камеры. Не слышно боя часов на колокольне и даже пушечный выстрел не всегда отметишь. Так глухо звучит он среди неопределенного и гулкого шума, который днем почти всегда налицо. Сама камера звучит как резонатор; всякий звук в ней раздается усиленно и протяжно. Стук шагов, кашель, лязг отворяемой двери и скрип ключа — резко отдаются от сводчатого потолка и гудят вверху.

Снаружи не слышно ничего. Толстые стены не пропускают никаких звуков. Они не залетают даже в окно. Но зато все усиленно слышно, что делается в коридоре. Шаги караульного, разговор его с товарищами, звон посуды или шум отворяемой двери соседних камер, даже отрывистые фразы караульного с заключенными слышны хорошо. Правда, звуки не отчетливы, заглушены шумом, которым вторит коридор, но все же их слышно и иногда можно разобрать слова. Я совершенно ясно различаю голос высокий, металлический — Кокошкина, и низкий, мягкий бас Долгорукова. Иногда караульному приходит охота петь, и заунывные, тихие звуки русской песни жалобно слышатся в коридоре, сливаясь с гулкими отзвуками. Вчера два солдата по складам читали газету. Слов разобрать было нельзя, но самый процесс чтения, медленный и спотыкающийся, был слышен очень хорошо. Сегодня утром, когда еще было совсем темно, новый караульный читал, вероятно, при свете керосиновой лампочки, или наизусть какую-то «божественную» книгу. Выходило вроде монотонного чтения по покойнику. Читал долго и прилежно.

Белый день занялся над столицей... но у меня в камере еле брезжит свет. В девять часов утра, чтобы умыться должен был зажечь свечку. Кипяток к чаю дали только в 10 1/2 часов. Говорят, не хватает посуды. Как много „работы" при диктатуре пролетариата. Если вздумаютъ сажать всех членов „руководящих органов партии к-д." — не хватит и мест. Впрочем, в нижнем этаже спешно ремонтируются все камеры, печи, трубы клозетов и водопровода.

От старого режима достались новой „диктатуре" достаточно обширные тюрьмы. Но ведь новый „режим" может и превзойти своего предшественника. Дорвавшись до власти, он дешево ее не захочет отдать. Он не изжил ни своей идеологии, ни своего, увы, обаяния для темной массы, как это случилось с царским самодержавием. А потому он циничнее и храбрее. Ему все ни по чем. Вчера в „Дни" прочел характеристику Ленина, написанную Неведомским. Какое поразительное сходство, т и п и ч н о е, с Петром Верховенским из „Бесов". Гениальная картина Достоевского, возникшая по поводу процесса Нечаева, только теперь понятна своей проникновенностью и пророческой прозорливостью. Разве не исполинская нечаевщина охватила Россию и мучит ее в кровавом кошмаре... Только скоро-ли бесноватые исцелятся и бесы ринутся в стадо свиней?

Скоро ли?

Читая газеты, не видишь пока признаков грядущего выздоровления. А пока что от политического философствования караульный предлагаете заняться уборкой, внося половую щетку...

Что же начнем камерный туалет.

Ничего безстыднее и безграмотнее я не читал, как указание „Известий" и „Правды" на монархический заговор к.-д. Где-то взяли при обыске проект какого-то закона об организации власти. Почему он приписан к.-д., неизвестно. Проект закона говорит о выборе Президента Учредительным Собранием на 1 год. Почему это называется „монархическим заговором", понять невозможно. Кто пишет подобные глупости? Безграмотные дураки? Или прожженные негодяи для дураков? Или свихнувшеся с ума? Или продажные провокаторы? Но ведь читать будут эту чепуху и будут верить и ничего не поймут тысячи и тысячи людей. В этом весь ужас современного положения.

Саша и сегодня добилась свидания и пришла с каким-то знакомым врачом. Все беспокоится о моем здоровье. А у меня даже насморк прошел, и моя сушилка уже занята полотенцем.

Как только я показался на прогулку, голуби шумно слетели с карниза, желая получить хлеба. Они клевали его на дорожке и почти не взлетали при моем приближении. Их, вероятно, кормят здесь все заключенные.

В одиночестве всякое живое существо развлекает; в моей камере также оказались жильцы. Двух из них я встретил, впрочем, с негодованием, то были клопы. Один забрался в теплый угол, а другого я нашел уже вблизи кровати. Даже здесь эти паразиты приспособились. Очевидно, в последнее время не было недостатка в их жертвах.

А часов около восьми вечера к стеклу иллюминатора, за которым горит электрическая лампочка, прилетела, Богь весть откуда, маленькая мошка с серыми крылышками, покружилась и исчезла в темноте. Как попала она сюда? Чем живет? Я любовался ее трепетным слабым полетом, пока она не скрылась в сумраке комнаты. Принимаюсь за итальянскую грамматику.

 

3 декабря .

Еще темно, но уже не спится. Среди полной тишины из коридора доносится звучный и мерный храп. Очевидно, бедняк-караульный не вынес тяжести своего революционного долга.

Как жесток сон. Сегодня я видел во сне Фроню, детей, все, как было прежде, все, чего уже нет и что далеко. Сон не дает забвения, а пробуждение разрушает его зыбкий обман.

Вдали уже гремят ключи отпираемых камер. Сейчас войдет и ко мне солдат, положит на стол четыре куска сахару, возьмет чайник, чтобы налить кипятку и скажет:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, здравствуйте. Пора вставать, хотя в окне еще ни единого проблеска света.

На прогулке изучаю неправильный пятиугольник нашего внутреннего дворика. Наш бастион двухэтажный и пятью корпусами непрерывно окружает двор. Внутри двора насчитываю в двух сторонах по пяти окон. В верхнем и нижнем этаже, в двух по шести окон и в одной по три. Затем в углах между сторонами небольшие простенки по 1 окну.

Всего в верхнем этаже 30 окон, в нижнем 27. Место трех окон занимают одни ворота и две входных двери, ведущие в коридоры камер. К дворику внутри бастиона 4 примыкают коридоры, опоясывая его кольцом. Окна камер в сторону, противоположную от дворика. Судя по моей камере, кругом бастиона еще тянутся стены каких-то зданий. Если предположить, что в простенке с тремя окнами помещается контора и комнаты для свиданий, то, судя по количеству окон в коридорах, выходящих на дворик, в бастионе должно быть свыше 80 камер. Пока, кажется, все камеры нижнего этажа пусты, но, повидимому, администрация ждет новых жильцов: ремонт труб продолжается, несмотря на воскресный день. Вчера за этим ремонтом наблюдал один из заключенных: я с радостью узнал в нем Пальчинского.

— Вот, чем приходится заниматься, — сказал он, иронически улыбаясь, и затем опять стал давать какие-то указания работавшему мастеру. Я шел на свидание и не остановился даже, тем более, что мой провожатый, матрос 2-го балтийского флотского экипажа, очень недоброжелательно отнесся к «разговору». На обратной дороге встреча была совсем не из приятных. Из бани в халате и туфлях, в сопровождении двух конвойных шел И. Г. Щегловитов. Он мало изменился за 9 месяцев. Впрочем, я быстро прошел мимо него и не успел рассмотреть как следует.

Троцкий и Ленин, отвечая на вопросы о нашем аресте, угрожали в будущем... гильотиной... Так передано в газетах. Что же? Еще раз в истории человечества лицемерная поддержка свободы и благосостояния отечества будет основана на казнях. Логически до этого должны доходить все насильники, презирающие все, кроме своей воли, или преследующие свои безумные планы, вопреки желанию большинства населения. Сейчас насилия вооруженных людей заменяют им национальное мнение, и это уже начало их гибели, как всякой тирании. Lasciate ogni speranza , — могу я теперь сказать по-итальянски, — вот что должно быть написано в заголовке всех насильственных действий, в судьбе всех узурпаторов. Все же насилие никогда правом признано не будет...

Самое хорошее время в тюрьме наступает после 7 час. вечера. Караульный внес пустую похлебку на ужин, чайник с кипятком и запер дверь до утра. Больше уже никто не потревожит. Не придет дневальный с щеткой, не явится с ненужным визитом тюремный врач с обычным вопросом о медицинской помощи, не принесут посылки или газет, напоминающих о внешнем мире.

В коридоре воцаряется абсолютная тишина, только слышны глухие шаги в какой-то камере, но вскоре и они замолкают. Совсем тихо... Усевшись на кровать с ногами (на полу стынут ноги) читаешь или думаешь один в тишине, и мысли текут спокойно и глубоко. Тихо и на душе...

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ:

Записи с 4 по 17 декабря 1917 г.