КАКЪ ЭТО БЫЛО

дневникъ А.И.Шингарева


записи с 18 декабря 1917 г. по 5 января 1918 г.:

 

18 декабря.

Уже три недели прошло. Какъ незаметны они и в то же время как томительны. Безумие хозяев Смольного все разрастается. Они думают, что нанесли смертельный удар капитализму (или говорят это по крайней мере, дурача других), захватив банки. А в результате разрушив и частный, и государственный кредит, они лишь подготовляют нам полную кабалу. Германский капитал, организованный и сильный дешевым кредитом, легко захватит без соперников все наши рессурсы. Такой ход — тоже в экономической конкуренции, что на фронте разрушение армии. Кабала, кабала иноземной и беспощадной эксплоатации — вот, что ждет нас. Чем больше разрушается наша промышленность и наш кредит, тем более легкой добычей становимся мы для Германии, превращаясь в тот „навоз славянский”, который нужен для культуры тощей немецкой почвы. Боже, что за безумие или предательство Смольного!..

Маленькая девчурка становится более частой посетительницей нашего коридора. Сегодня я слышал ее топанье и ее детский голосок за дверью. Когда мне принесли посылку от Саши, она стояла и смотрела в двери моей камеры. Я протянул ей леденцов, она взяла и повторила, что ей сказал караульный, — „спасибо”.

В капоре, из-под которого выбиваются льняные кудри, в шубке и маленьких ботиночках, с милым личиком и серьезными умными глазками, она стояла и смотрела на меня. Какие мысли пришли в голову этому бедному ребенку, когда запирали двери камеры, где она видит в коридоре десятки запертых дверей, за которыми сидят люди. Может ли она не понять, а лишь почувствовать горе и ужас прошлого и настоящего этой тюрьмы.

Какие впечатления эти стены и своды, эти запертые в клетки люди заронят в ее душу? Она еще слишком мала, но я слышу сейчас в коридоре ее вопросы. Она что-то спрашивает у караульного. Не могу, к сожалению, разобрать ее лепета. Что она спрашивает? Что они отвечают? Гулкое эхо свода смешивает их голоса. Я слышу потом, как она начинает бегать и играть. Но прошли ли вопросы без ответа, или подвижность ребенка прошла мимо них? Топот ножонок затихает вдали, больше ничего уже не слышно. Мертвая тишина снова вступает в свои нарушенные на минуту права. Тишина.

 

19 декабря.

А сколько в этой тишине мучительной неизвестности. Вчера узнал от Саши, что помошник нашего коменданта Павлов подверг наказанию А. В. Карташева, посадил его в карцер и был очень груб, угрожал расправой. Все министры объявили голодовку, требуя арестованного Карташева освободить. Никто из нас не подозревал обо всем происшедшем, иначе мы тотчас же присоединились бы все к протесту. Негодяи! Министры узнали о происшедшем с Карташевым только на совместной прогулке. Мы же лишены этого, и до сих пор гуляем поодиночке. Почему? Не понимаю. Да, в нашей тишине и при теперешних порядках могут происходить молчаливые трагедии, бессмысленные жестокости и издевательства. Вчера я видел во время свидания Ф. Ф. Кокошкина. Он, бедняга, побледнел, и лицо стало как будто немного одутловатым. Вот для его туберкулеза заключение дрянная штука. Вообще, все же долго быть в одиночке, даже в наших удовлетворительных условиях, очень плохо для здоровья. Уже два дня как мне не спится, не хочется есть, голова тяжелая и пустая. Надо заставлять себя работать.

Но, как у Romain Roland в его Christoff *, невольно бредет в голову соблазнительный вопрос: А qui bon ? Зачем? Для чего? Я понимаю, что это минутная слабость, но она хуже поднимающегося иногда протеста, бессильного, но тем более мучительного.

* - у Романа Роллана в его повести "Жан Кристоф" (прим. ред.)

20 декабря.

В первый раз газеты принесли хорошие известия. Панину отпустили. Правда, пришлось внести 93 тысячи и их собирать по подписи. Унизительная подачка большевистскому застенку, но она на свободе и это меня радует. Выкуп внесен, как разбойникам при похищении дорогих людей. Да и в сущности большевизм вовсе не социальная революция, ибо таковая вообще невозможна, а вооруженный грабеж. Грабеж капиталистов рабочими, грабеж интеллигенции невеждами, грабеж патриотов предателями, грабеж России германскими агентами. Чем ближе подвигаются события, тем отвратительнее становятся ложь и лицемерие Смольного. Сегодня в „Известиях" невероятной наглости статья по поводу „неприемлемых условий предложенного германцами мира. Идиоты или преступники только и могут писать такие статьи. Разрушив свою армию, уведя ее на войну против своих же граждан, лицемеры кричат теперь и взывают к германским солдатам! Эти-то не будут слушать исступленных или подкупленных приверженцев мира на нынешнем фронте. Господи, какой чудовищный обман, какая гнусность!

Число заключенных увеличилось у нас, вероятно, очень значительно. Моя прогулка сегодня состоялась только в пять часов дня. Сумерки уже были вполне. Темносерое небо точно спускалось над нашим двориком, золотая игла собора виднелась в надвигающейся темноте, веселых голубей не было давно уже, и только изредка на деревьях каркала не заснувшая еще галка. Во дворике было почти совсем темно; фигуры часовых еле были заметны у крыльца; дым из труб, спускаясь вниз, наполнял воздух буроватым, горьким туманом. Я кружился вдоль стен без мысли, машинально и тихо.

 

21 декабря.

Кончил, наконец, 10 томов Jean Christoff . Постараюсь, ограничить мою литературную пищу. Горе других, даже вымышленное горе, терзает меня. Каждая строчка будит воспоминание о собственной потере, часто я не мог читать совсем и как ребенок рыдал. Как это глупо, Боже мой, быть таким слабым, переживать вымысел, как собственную жизнь. Но что же делать, если не могу до сих пор овладеть собой и малейшее прикосновение к моей утрате делает боль невыносимой. Когда Саша принесла фотографию нашей группы, снятой в апреле, я не мог решиться взять ее с собой в камеру. Я рыдал бы над ней все дни, так тяжело видеть этот былой отзвук всей нашей семьи, теперь разбитой и пустой без нее. Я еле мог сказать Саше, чтобы она унесла фотографию. Это, очевидно, реакция наконец упавшего напряжения. Надо же взять себя в руки снова.

Как хорошо было гулять сегодня. Было пасмурно, шел мягкими, пушистыми хлопьями снег, и его белая пелена покрыла все дорожки и деревья во дворе. Было жаль уходить опять под своды тюрьмы.

Наша стража, видимо, частью переменилась. Много новых, совсем простецких лиц. Один из дежурныхъ во дворе спросил меня: „А скоро замиримся? Мы вот только с позиций приехали, из под Тарнополя. Тут у вас ничего не разберешь!"

А сегодня отыскался земляк из села Хлевного, Задонского уезда. Он отворил дверь камеры и долго разговаривал со мной. Вся его душа там, в деревне, где у отца, несмотря на 60 л . до сих пор не просыхает спина от работы, где хлеба много, „поскольку лет в скирдах стоит" и где мечты „об уравнении" кажутся такими бессмысленными. Мой земляк, видимо, не искушенный Питером, с отвращением разсказывал о грабежах солдат, которые производят обыски, и о стремлении отнять у людей плоды их труда. Его отношение к большевикам очень неясное. И он жаждет мира всей душой, но его идеалы противоположны Смольным реформаторам. Кончил он курьезно: „Я не знаю, кажется, здесь долго разговаривать не дозволяется?" повернулся и запер дверь.

А вечером впервые в коридоре шла картежная игра, судя по хлопанью карт по столу и шумному разговору. Впрочем, часам к 10 все стихло по-прежнему, но ненадолго. Очевидно, ходили ужинать. А затем картеж и шум продолжались задолго после полуночи.

 

22 декабря.

Сегодня разговорчивый дежурный караульный. Утром, войдя с лампой в камеру и поздоровавшись, он сказал: „Камера холодная, сырая. Верно дежурный былъ ленив, плохо топил". Затем, когда я уже умывался он принесъ кипяток, поставил его на стол и, подойдя ко мне, дружески похлопал по плечу и утешил: „Скоро освободитесь!" — Не думаю, сказал я. — „Мы ждем переворота со дня на день". И ушел. Выговор с резким каким-то инородческим акцентом: литовец, латыш? Принеся сахар, он вновь заговорил, но уже на другую тему. В этой самой камере была Вырубова, пока ее выпустили, а рядом —Сухомлинова, а в самой последней — (72-й) Воейков. „Хорошие предшественники! —подумал я. Но ведь они просидели более 7 месяцев. Сколько раз поднимали мы вопрос об ускорении над ними суда, или освобождении их, если нет улик. Керенский, Переверзев, Зарудный боялись караула, боялись Советов р. и с. д., боялись общественного мнения и в конце - концов, уже после нашего ухода, все-таки провели закон, которому мы всячески противились, о внесудебных арестах. И на основании этого закона держали их в тюрьме, уже не стесняясь. Упреки „Правды", что и Временное правительство применяло насилие, конечно, верны. Паралич суда, чему виною, по-моему А.Ф.Керенский, был одной из причин более быстрого разложения порядка, хотя бы и революционного.

Сегодня прогулка была ранняя. Солнце, наконец-то снова я вижу солнце и голубое небо. Снег и мороз окончательно закрыли мне окошко камеры. Я думал, что на дворе сумрачно и туманно, а когда вышел, я был поражен картиной нашего двора. Какая сегодня красота. Небо ясноголубое. Солнце золотит своим блеском одну из стен, снегом покрытую крышу и верхушки деревьев. Все ветви увешаны искристыми шапками пушистого снега, стоят, словно разубранные в праздничный наряд. От мороза снег хрустит под ногами и воздух чистый и густой. Хочется дышать, хочется не спускать глаз с голубого неба, где острой иглой и блеском золота сверкает шпиль колокольни. Бодрый и радостный возвратился я с прогулки.

Но этим не ограничилась радость сегодняшнего дня, На свидание вместе с Сашей пришла С. В. Панина и что уже было совсем праздником — это увидеть в комнате Ф.Ф.Кокошкина, В.А.Степанова и их посетителей. Так весело, так шумно провели мы время, как никогда. Только ценишь всю прелесть общения с людьми, которых любишь. Хотя все это продолжается несколько минут, но эти минуты лучше многих монотонных дней.

Сегодня в коридоре гуляет опять наша маленькая гостья. Оказывается, эта девчурка — дочка нашего сегодняшнего караульного. Он по-прежнему очень любезен со мной. Сам подметал мою камеру, спросил, я ли тот Шингарев, который был в Думе и много заступался за народ. „Мы читали ваши речи", — сказал он в заключение.

Один из провожавших меня сегодня на свиданье солдат оказался знакомым Зарудина, знал Олю и Фроню, называл меня А. И. После двух предыдущих дней сегодня точно особый праздник. Получил письмо от П.А.Садырина. И он пишет, что верит в торжество русского народа, который вынес монархический деспотизм, перенесет и деспотизм большевистский. И я верю, и все верят. А все же, как жестоко будет разочарование и как тяжко будет страдать народ от большевистского похмелья. Вечером, как и во весь день, было много развлечений. Пришли мыть камеру два солдата. Мы оказались выпущенными в коридор. Я беседовал с Долгоруковым. Он выглядит молодцом. Устроил у себя ванну (резиновый таз) и каждый день моется, завел лампу и проч. С другой стороны у меня оказался Громов. Кто такой Громов? Спросил у меня, появилось ли его письмо в печати. — Я его не видал — ответил я. Оказывается, ему газет не дают.

Все время в коридоре была моя девчурка. Оказывается, ее зовут Рут (Руфь?), ее отец — эстонец, и ей 4 года. Когда приносили ко мне в камеру ужин, она тоже пришла, уже без своего чепчика. Славная головка с льняными волосами и темными глазами. Яблоко привело ее в восторг. Мы сделались друзьями, и она показала мне свою игрушку: маленькую стеклянную банку. Игрушка так же бедна, как и ее место прогулок — тюремный коридор. Видеть у себя в гостях такую крошку — это целое событие в нашей жизни одиночного заключения.

 

23 декабря.

Солнце, солнце и сегодня. Верхушки деревьев и дым из труб светятся нежно-розовым блеском. Золотая игла матово посеребрена инеем. Небо от мороза ясное и высокое. А в камере снег, и морозовые узоры совсем закрыли стекла. Темно, сумрачно. И не думаешь, как хорошо снаружи.

 

24 декабря.

На дворе метель. Даже у нас, в нашем маленьком дворе, сугробы снега. И снежная пыль залепляет глаза. Мое окно тускло совсем. В камере холодно, и руки стынут, когда читаешь или пишешь.

Принесли от Саши посылку и письмо от папы. Это единственная весточка из внешнего мира. Я спокоен теперь, так как Юрий приехал в Воронеж вместе с сестрами.

Сочельник. Как весело когда-то проводили этот день у нас, когда вечером дети собирались за елкой, пели, вертелись кругом. Я помню их совсем маленькими. Их надо было брать на руки, чтобы показать елку. Потом они вырастали, и все же их радость была так ясна и так светла...

Как глупо начальство тюрьмы. Мне Саша принесла елочку, но ее не разрешили передать. Какая ненужная и бессмысленная дисциплина. Все же в мешке с провизией осталась одна маленькая веточка, совсем крошечная, а потом мне передали и восковую свечку. Я разрезал ее на четыре куска, устроил елку и зажег. Она горит у меня на столе своими детскими огнями... А слезы невольно катятся по щекам. Какое ужасное слово — н и к о г д а!..

Да, никогда не вернутся эти прежние дни, когда мы были все вместе. Как много отнято у детей, особенно у девочек. Как они проживут без матери, пока вырастут? Как заменить им мать? Разве это мыслимо... Огоньки моей елочки горят. Я думаю о тех, кого здесь нет. О тех, кто дороже всех, и о той, которую уже никогда, никогда не увижу. Всего три месяца вчера прошло со дня ее смерти. Три месяца мучительной, безнадежной тоски.

 

25 декабря.

Писать не хочется. Солнечный морозный день, совсем как святочный в Воронеже, невольно манит вон из тюрьмы. Что-то случилось с нашими кухарями. Для праздника нас оставили без горячего обеда и выдали лишь по банке консервов. Эта мелкая незаботливость (?) все же меня огорчила не за себя только, а за всех запертых здесь к клетках. Есть мне вовсе не хочется да и скучно есть одному, но эта не то случайность, не то намеренная небрежность администрации, так чувствительна потому, что лишенные свободы вообще чувствительны ко всякой мелочи, к тону голоса, к жесту, к малейшей небрежности в их содержании. Поэтому так часты всякие истории и волнения в тюрьмах.

А тут на первый день Рождества оставить фактически без обеда людей, запертых в каменных холодных стенах, — злая небрежность или гадкий умысел обидеть беззащитных. У меня все есть, я сыт, но ведь здесь у многих нет ни родных, ни знакомых в Петрограде. Каково им на первый день праздника получить кусок черного хлеба и ложку холодной каши. Мне было больно за других. Консервы я не люблю и спокойно отдал их назад солдату.

Вероятно, с провизией трудно. За последнюю неделю четыре раза уже у нас был пустой суп, где было немного муки, соли, иногда капусты или тоненьких ломтика (2—3) соленого огурца. Очевидно, продовольствие окончательно расстраивается. Неужели гарнизон т а к может питаться? Но тогда почему же вчера вечером приходил какой-то чин спрашивать меня, не желаю ли я перейти на стол „общественной" столовой. Значит, все же есть более хорошая пища за деньги. Я отказался. Мне ничего больше не надо. Всего, что мне приносят, мне больше чем достаточно. Мы все время обмениваемся с Долгоруковым всякой провизией, и он так добр, что часто идя с прогулки, подходит к моей двери и здоровается. А я всегда забываю это делать. Один раз попробовал, но солдат сказал, что это не позволяется. Пусть так.

Как-то провели этот день в Воронеже мои дочурки и Юрий? Как редко вижу их я во сне. И чем больше хочется их увидеть, тем больше их образы исчезают из сновидений. Никого, кого хотелось бы мне видеть хотя бы во сне, не вижу я в эти дни. И напряжением воли этого не добьешься. Сон наступает тогда, когда воля спит.

 

26 декабря.

Как это смешно. Нам выдали „праздничную» колбасу, больше чем по фунту на человека. Все же хотят этим „подкрасить» наше житие. Солдат производил эту операцию с довольным видом. Однако горячего нам все же не дали. Около 2-х час. принесли только одну ложку холодной гречневой каши. Причины кухонной „забастовки" мне остаются неизвестными. Колбаса точно нафарширована солью. Сегодня не только без обеда, но и без прогулки. Это последнее много чувствительнее. В камере очень надоедают мне сердцебиения. Прежде они были так редки, теперь, видимо, процесс склероза за последние два месяца очень подвинулся вперед. Это так понятно. Первые седые волосы появились у меня после смерти Оги, теперь очередь за сердцем. Бог с ним. Я ничего не имел бы против прекращения его неугомонной работы. Я никогда не боялся смерти. Два раза она заглянула мне в глаза, и я оставался спокойным. Последний раз это было, когда меня душил дифтерит в 1895 г ., но тогда мне почти нечего было терять... А теперь... Я спокойно кончил бы свое земное бытие, но дети!.. Я не знаю, что я им даю и дам, но все же хочется верить, что со мной им будет легче прожить юные годы. Да, пока Аленушке будет 20 лет, вот этот срок (9— 10 лет) я хотел бы иметь перед собой. Больше мне, лично мне ничего не надо.

Даст ли мне этот срок судьба и склероз?

Шура пришла на свидание. Пришел и Николай. Он пока не ропщет на судьбу, кажется, довлен. Но вот беда: письма из Воронежа не приходят совсем. Юрий ехал два дня, не выходя из вагона, не евши, и не пивши. В.Кривцов из Воронежа пробирался сюда четыре дня и измучился. Теперь я за Юрия спокоен, но беспокоюсь о Володе. Его выбрали в батарее, как рассказывал Брянчанинов Саше. Выбрали очень немногих офицеров, и всего трое остались на фронте у них. Все остальные уехали. Брянчанинов, как „ солдат" старого года, уволен в отставку. Бедный Волька. С такой „привилегией" среди солдат остаться почти одному нелегко. Как тоскливо и одиноко ему теперь там. Шура надеется как-то его выцарапать сюда. Если бы это удалось. Я не могу быть теперь спокойным за него, пока онъ не уедет оттуда. Саша все же хочет добиваться перевода меня в больницу. Зачем? Об этом говорил мне вечером и И. И. Манухин, зайдя ко мне в камеру. Говорит, что я выгляжу плохо.

Все же „Красный Крест" не оставил меня и других заключенных своей заботой. К вечеру нам дали горячий суп. Но, говорят, что и наша караульная команда без горячего обеда. Это уже совсем плохо. Я сказал об этом Манухину. Их столовая еле справилась съ пищей для заключенных. Но почему нет обеда? Празднуют повара? Странно. Нет провизии? Но тогда, как же достает ее „Красный Крест" — непонятно.

 

27 декабря.

Сегодня, как и вчера, предложили, прогулку, когда еще было темно... Не пошел. Просижу и сегодня без воздуха. Очередь Долгорукова пришлась передъ обедом. Это самое лучшее время. Он выглядит молодцом. Я его видел вчера — у нас одновременно было свидание. К нему приходила Юрьева. Я получил письмо от Николая Ивановича А. Он, как всегда, деликатен и мягок. Пишет, что наши стесняются что-либо решительное предпринимать, боясь нам повредить. Это напрасно. Нам повредить нельзя. Пока большевики у власти, мы будем сидеть; когда их прогонят, мы будем свободны. Но впрочем, что могут наши теперь сделать решительного? Ничего. Еще одинъ „решительный протест", которыми полны газеты. Большевики, как немцы, понимают лишь один аргумент — силу. Пока ее нет, разговаривать с ними бесполезно. Взывать к обществу, к гражданам — да это можно. Я это делал все время, пока был на свободе, но как мало это значит в ходе собьгпй. Карташев в своем письме правильно заговорил об основной мысли „Войны и мира" — ничтожности результатов усилий отдельных, даже гениальных, людей. Я уже во многих подмечал то же наблюдение и сам его как-то написал в „Русских Ведомостях". Да, иная Воля движет этими массами людей и иной Разум, но мы не знаем их и не видим их намерений.

Как удивительно. Вчера я так беспокоился о Володе, а сегодня меня вызвал на свидание матрос и, идя по коридору, сказал: „Просили вам передать, чтобы вы не волновались, когда увидите вашего сына с фронта..." Когда вчера я писал эти строки о Володе, он уже был здесь, проехав двое суток почти без еды, при 23° морозе в вагонах с выбитыми стеклами, в легкой шинели. Получив отпуск на пять недель, он прямо приехал сюда, чтобы видеть меня. Славный мальчик! Он остался один адъютантом в дивизионе, один, выбранный солдатами, и храбро жил в одиночестве среди разложившегося фронта. Что за ужасы происходят там. Грабежи, убийства, гибнущие лошади, расхищаемое на сотни тысяч имущество, безначалие, торговля с немцами за водку. Что пришлось ему пережить, перестрадать, видя разбитыми свои первые юные мечты о борьбе с врагом родины. И все же он верит. И все же он только крепче берет себя в руки. — Пока я спокоен и за него и за остальных. Надолго ли? Что мы знаем, если вчера я волновался, а он сидел у Шуры?"

 

28 декабря.

Опять утром прогулка. На этот раз должен был идти, чтобы не сидеть опять целый день без воздуха.

Административная машина управления, видимо, в чем-то испортилась в нашем бастионе. Сегодня опять не было обеда и только в 4 часа принесли из „Народного Дома» хороший суп, солянку из капусты и картофельный пирог. Ого! Такого обеда еще не было у нас. Это все „Красный Крест" старается. Но что случилось с нашим крепостным продовольствием? Не понимаю. Как питается гарнизон? Что-то неприятное скрывается за этой праздничной „забастовкой" кухни.

Принесли в первый раз газеты после трехдневного промежутка. Вновь появились сообщения об обсуждении вопроса о создании „революционной" армии, о всеобщей мобилизации для борьбы с германскими империалистами.

Вот уже подлинно и глупость и измена: сначала развалить армию, разрушить ее, лишить команднаго состава, натравить друг на друга, заставить брататься с немцами, остановить производство всей военной промышленности, докончить разрушение транспорта и затеять гражданскую войну внутри государства, проклинать „оборонцев" в течение 10 месяцев и затем вдруг открыть, что надо бороться с наглостью германского империализма и вновь мобилизовать „революционную" армию, — что это такое?

Можно в бешенство придти от этой сверхъестественной лжи или бездны непонимания. Я бегал из угла в угол по камере долго, долго, прежде чем начать опять читать газеты.

Тяжело сидеть теперь здесь бессильным читателем газетных новостей.

 

29 декабря.

Опять утром звали на прогулку. Полный безпорядок в очередях. Я не пошел и тщетно, кажется, пытался объяснить солдатам нелепость такого „порядка". Они подряд предлагают утром прогулку целому нашему коридору, почти все отказываются и остаются без прогулки. Между тем должен терять прогулку только тот, чья очередь идти рано утром. А другие должны идти в их очередь, а не быть все лишены прогулки. Потерять один день в неделю не беда. Но терять их каждый день подряд нелепо. Меня понять или не могли или не хотели. Что им до нашей прогулки: лишние четверть часа зябнуть у дверей, пока мы бегаем кругом стены внутреннего двора. Наши и их интересы различны. А теперь - время интересов и торжество классовой политики.

Увидим, что будет дальше. Но я уже чувствую начинающуюся оппозицию к установившемуся порядку. И все это началось с первого дня святок. Конечно, на то и тюрьма, чтобы люди ценили свободу; но ведь и они, творящие теперь власть, вырвались на свободу из тюрьмы и вместо почтения перед свободой дали волю своей мести и заполнили тюрьмы своими политическими противниками.

Так идет человеческая сказка: был двор, на дворе кол, на колу мочало... начинай с начала.

Утренние беспорядки в течение дня уладились. На прогулку пустили в 11 час, обед принесли вовремя. Володя принес письма от девочек от 20-го, а вечером из Народного Дома принесли на ужин суп и даже второе блюдо. Словом, вечер вышел мудренее утра.

На дворе здоровый холодище. Голуби подмерзли, и два из них солдатами взяты в коридор отогреться. В камерах прохладно, руки мерзнут писать и долго читать (держать книгу). Хорошо согреться горячим чаем, но хорошо все же было и погулять на воздухе, хотя было не менее 23° мороза. Окна у меня стали плакать, на них даже изнутри уже намерзает вода и при топке печи течет по стене. Говорят, что в городе „на вольных" квартирах и того еще хуже. Очень холодно, и дров нет.

Что-то будет дальше?

 

30 декабря.

Утром опять требуют идти на прогулку. Вот путаница. Сегодня, кажется, так и останусь без воздуха. К тому же сегодня баня. Удовольствие редкое и неравноценное, но все же удовольствие.

И. И. Манухин зашел ко мне с какойто дамой и, между прочим, сообщил, что меня переведут в больницу. Мне будет грустно менять свою камеру на новую. Мне будет грустно оставлять Долгорукова здесь одного. Мне грустно выходить отсюда не на свободу, а лишь в новое место заключения. Но все на этом настаивают, все, и особенно Саша, думают, что так будет лучше. Пускай. Несвободный, я стал пассивным.

Во время свидания Вера Давидовна рассказывала о том, что творится в городе, в банках, в семьях. Безумная дороговизна (картофель 1 р. фунт, мука пшеничная 3 р. 80 коп. фунт, плитка шоколада 10 р. и т. д.). Денег нет у пенсионеров, чиновников, домовладельцев, рантье, интеллигентных тружеников. Проценты не платят, вещей в залог не принимают и т. д. Жизнь разрушается с чудовищной быстротой, — жизнь, организованная и культурная. На смену идет хаос. Что в нем погибнет, что из него выйдет? Кто угадает это теперь. Д. Протопопов в „Русск. Ведом." мечтает о национальном движении великороссов, Б. Савинков — о государственности, идущей с Дона. Никто, как следует, ничего не понимает, и все лишь с ужасом и изумлением следят за разрухой, принявшей гомерические, фантастические, нигде не виданнные, не бывавшие в истории размеры.

 

31 декабря.

Последний день старого года и какого года! Я помню, что в прошлом году для наступающего нового года я высказал в статье пожелание, чтобы в 1917 г . получили, наконец, осуществления те стремления 17 октября 1905 года, которыя остались невоплощенными в жизнь. Как далеко современная действительность опередила эти пожелания и в то же время как она их разбила, какъ тирания кучки заменила тиранию старого содержания. Но эта новая тирания, не признанная массою населения, не только его угнетает, но и разрушает страну, разбивает наши самыя лучшие надежды на демократию... Этот же год разбил и мою личную жизнь. Страна, я верю, вырвется из нового гнета и неминуемого чужеземного ига. Мне никогда не склеить разбитого навеки и отнятого уюта семьи с Фроней. Вот личный итог. И если так много надежды у меня на предстоящий год для России, для себя прошлого ничем не возместишь. Боль то утихает, то обостряется. Пройти она не может. Итоги прошлого подведены сурово и внезапно.

Будущее может добавить много горя, если история этого года повторится и в наступающем. Для страны и для себя лично я желал бы одного и того же в наступающем году: полной возможности мирной и спокойной созидательной работы. Для страны, чтобы залечить нанесенные войной и революцией раны. Для себя я излечения не жду, но жить безъ свободной работы — это медленно умирать. Жизнь, сведенная к житию, — ужасна.

Как хотелось бы повидать детей, хотя немного отдохнуть среди них и приняться за работу, не расставаясь с ними. Как жаль даже эти немногие дни сидеть бессмысленно и бесплодно здесь, в глухих стенах. Я не знаю, скоро ли кончится это глумление над свободой, эта жестокая и нелепая, по существу бесцельная борьба съ мифическими контръ-революционерами, но я знаю хорошо: она не вызывает во мне личной злобы, но надолго оставит жгучую горечь и боль за поругание идейныхъ основ свободного государства. Как много было прекрасных надежд в прошлые годы, которыя так жестоко разбивались действительностью. Теперь надежд немного, и они очень скромны. Но оправдает ли и их действительность наступающего года. События, повторяющиеся в столетия раз, необъятные по своим последствиям и невиданные в Истории по своим размерам, в России пришлись на долю поколения без больших, гениальных людей. „Народная" война, народная революция без героев, с одной толпой, без плана и системы, с одними рефлексами, как всегда в толпе, — вот что заполняет перед глазами современников весь горизонт. Нам не видно просвета, и никто не ведет по дороге, да и некому вести. Больше, чем когда-либо, мы имеем дело с историей масс, и нет истории лиц. Меньше, чем когда-либо, можно предвидеть ближайшее будущее...

А как одиноко и грустно так встречать Новый год. Долгоруков обещал мне постучать в 12 часов в стену. Это единственное общение, нам доступное в канун наступающего года.

1918 г . 1 января.

Новый год. Но первый день прошел для нас хмуро. Если бы не два письма, — одно, как всегда трогательное своей заботливостью быть поданным в срок, — от А. М. Петрункевич, Паниной и пр. компаии на Сергеевской, а другое от неизвестной, именующей меня „учителем" (?), весь день был бы отмечен ординарностью и скукой. Гулять мне пришлось очень поздно, когда уже стемнело. В камере было холоднее, чем когда-либо, и стена у окна покрылась потоками воды. Ноги мерзли и руки стыли за письмом. Картины французской революции эпохи 1791—93 г. вызывали тоску и так характерно определялись словами г-жи Ролан на эшафоте: „О, Свобода, сколько преступлений совершено во имя твое!" и даже по-итальянски я переводил (такой уж черед подошел) строфы из Дантовскаго ада. Надеюсь, на нашем бастионе не стоят его трагические слова „ Lasciate ogni speranza voi ch ' entrate ". Но все вместе взятое наводило на грустные думы. Еще ночью, после дружеского поздравления Долгорукова, я был разбужен шумом и криками в коридоре. Кого-то опять привели. Но уж я никак не ожидал того, о чем я узнал днем: солдат сказал, что арестовали все румынское посольство. Это что-то невероятное. Это уж не сумасшествие междоусобной войны, а дикая выходка, могущая быть внушенной только германцами. Только Германии выгодно восстановить против России и ее безумств всех наших союзников и создать нам наибольшее число ярых враговъ. Тогда Германия одна станет нас эксплоатировать и угнетать. Какое это чудовищное, невероятное происшествие. В том, что у нас действительно появились арестованные румыны, я убедился сам. Около 2 ч. дня въ коридоре раздался крик. С неправильным акцентом кто-то кричал: „Я — румынский офи цер, вы не можете меня"... Дальше я разобрать ничего не мог. Но неужели арестовано посольство и посол? Солдат определенно утверждает, что это так, добавляя: „Что только творится. Что только творится у нас!.."

 

2 января.

День неожиданных сюрпризов и неудач. На прогулку вызвали рано. Я еще с утра заметил в своем окошке блеск света. Значит солнце. Я, радостный, вышел. Да, в коридоре было солнце, но было и другое: дверь к Долгорукову была отперта, и он тоже одевался, а дальше мы встретили Кокошкина, Авксентьева и Степанова. Ура! Наконец-то совместная прогулка. Минуты пробежали незаметно. Я впервые узнал от Степанова, что и он попал сюда из-за несчастной ошибки. Вместо бумаг мне должны были принести пирог, который хотел мне передать Молчанов. Попали бумаги, дальше обыск в моей камере, дальше переполох наших девиц, их поездки в Смольный, их полный рассказ там. Дальше обыск у Молчанова, в то время как там ночевал Степанов, и его арест. Вот путаница приключений, достойная Дюма и Конан Дойля. Даже поверить трудно, что могут быть такие сплетения обстоятельств.

По поводу истории с арестом румынского посольства Кокошкин не верит. Быть может арестован только какой-либо офицер, работающий с радой? Однако рассказ об аресте посольства вновь мне подтвердил солдат-парикмахер, который меня сегодня стриг. Он добавил и еще одну новость. На Ленина было покушеше. Да, это понятно. Они могут вызвать злобы не меньше деятелей царизма. А исполнители-фанатики всегда найдутся. Ужасно, как все те же средства являются в руках людей в борьбе со своими врагами. Никаких подробностей я еще не знаю. Солдат, видимо, либо сам не знает, либо боялся сказать. Завтра будут газеты. Печальной новостью было лишение свидания. Я так ждал Сашу и Володю. Оказывается, у нас был пожар на складе патроновв, и свидания отменены. В крепость никого не пускали. Вечером говорили, что пожар потушен.

 

3 января.

Сегодня снова без свиданий. Объяснения „пожаром" — выдумка. Просто-напросто наш начальник Павлов мстит за покушение на Ленина представителям буржуазии. Какая эта гнусность издеваться над заключенными таким образом. Так досадно ни вчера, ни сегодня не повидать Сашу и Володю и теперь ждать до пятницы, если „товарищ" Павлов надумает разрешить свидание. А по-видимому все покушение на Ленина подстроено, так же, как подстроена вся история с румынским посольством. Мои догадки о руке Германии в этой проделке подтверждаются: судя по газетам, ареста потребовал Троцкий из Бреста!

Доколе, о Господи! Сегодня на прогулке мы беседовали о предстоящемъ 5-го открытии Учр. Собрания. Никто не верит в эту возможность, хотя солдаты (семеновцы, преображенцы и др.) уже открыто высказываются против большевиков и за Учр. Собрание. Можетъ быть и схватка. Но организации нет, и потому все это может потерпеть крах и снова укрепить положение Смольного, укрепить не в идейном смысле, а вооруженной силой.

Хорошо, что Шуре удалось передать мне письма девочек. Они так трогательно милы, эти письма, так занимательны, что доставляют огромное удовольствие. Туся пишет, как говорит, живо и неровно. Рита сантиментальничает и очень любит массу восклицательных знаков, хорошо описывает и изображает сценки. Аленушка пишет так серьезно и обстоятельно, что никогда не подумаешь, что ей 11 лет. Точно, ясно и просто она рассказывает все свои детские забавы и занятия других, как взрослая и с трогательной деликатностью и наивностью ребенка. Сегодня ее два письма так хороши…. С их письмами ко мне в камеру долетают смех, веселье и незатейливая, простая жизнь у дедушки. Но как одним словом Аленушка оттенила и их грусть. Они зажгли свою маленькую елочку и «не плясали вокруг, а молча смотрели на нее и, потушив свечи, разошлись»... Да, так и я смотрел, молча и долго смотрел на свою елочку, вспоминая прошлые счастливые дни. Бедные дети, сколько недетских мыслей и недетского горя приходится им выносить за последние месяцы.

А сколько теперь таких детей в России? А сколько еще более одиноких, более несчастных и беспомощных, чем они, мои девчурки?

Холодно в моей камере. Так холодно, что трудно писать. Стынут руки, пар сгущается от дыхания, с окна текут сырые потоки по стене, и даже на полу от них образуется лужица. Эти последние ночи никак не мог согреться даже под двумя одеялами и сверху накинутым пальто. Если долго сидишь, то застывают и руки, и ноги, приходится бросать книгу и усиленно маршировать из угла в угол. Утром вставать — это целое испытание. Не скоро потом согреешься. Не то топить стали хуже, не то зима все больше и больше дает себя знать.

 

4 января.

В газете „Правда" по поводу покушения на „Ленина" напечатана кровожадная статья. Требуют „сто голов" за каждую голову „народных вождей". Как мне кажется теперь и как казалось всегда, террор личный никогда ничего не достигает. Если это действительное покушение, то можно ли убийством Ленина или Троцкого убить большевизм? Конечно, нет. Кроме того, само по себе это возмутительное и безнравственное средство не может быть морально оправдано, оно практически нецелесообразно. Оно лишь подхлестнет упадающее настроение масс. Поэтому приходится подозревать, не подстроено ли это „покушение" нарочно, с целью именно подогреть симпатии. Возможны и такие комбинации. Говорят, что среди нашего гарнизона будто бы было решено в случае несчастья со Смольным расправиться с нами. Не знаю, верно ли это. Что касается наших сторожей, то у них, по-моему, скорее обратное настроение. Но, быть может, в крепости есть и иные части.

Наш бастион переполнен. П. Сорокин и Аргунов посажены уже вдвоем, а в камере одна кровать. Сегодня, идя на прогулку, мы сквозь щель двери приветствовали их. Теперь уже шесть членов Учредительного Собрания сидят в Петропавловской крепости , а на завтра назначено его открытие. Говорят, семёновцы и преображенцы хотять защищать его от красногвардейцев. Как бы не вышло безполезного кровопролития.

После прогулки я не сразу мог согреться в моей камере. Часов около 4 пришла комиссия для освидетельствования моего здоровья — несколько врачей. Еще утром мне сказал сторож, что меня переведут в больницу. Врачи говорят то же. Не знаю, лучше это или хуже. Переведут, говорят, и Кокошкина. Но как же с Долгоруковым? Мне все-таки несмотря на нездоровье, тяжело его оставлять здесь. В „Н. Жизни напечатано”, что будто бы даже освободить нас хотят. Конечно, это пустяки. Но без Долгорукова я решил не выходить из заключения, если бы такое постановление было сделано.

5 января.

Сегодня, когда на свидание пришла В. Д. и мы разговаривали, один солдат вошел и, возмущенный, сказал: „ Сейчас на демонстрации убили солдат. Шли в первом ряду и все полегли"... Он был возмущен. Это он, между прочим, подписал протест от нашей караульной команды против предполагаемых над нами самосудов. Лицо у него умное, доброе.

Наконец-то я увидел опять Сашу и Володю. Она, бедняга, вчера до 12 час. ночи сидела в Смольном, пытаясь меня перевести в больницу, но ничего не могла сделать. Там боятся, что нас из больницы легче освободят, как членов Учредительного Собрания. Говорят, переведут дня через два. Но сегодня, воображаю, что творилось на улицах. Наша команда, видимо очень возмущена. Когда я шел гулять, сзади меня в коридоре солдат сказал: „ Честных людей здесь держат, а негодяи ” … дальше я не слыхал. Гуляли мы сегодня вместе, все члены Учредительного Собрания, т.-е. прибавились к нам Сорокин и Аргунов.

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ:

Описание дальнейших событий в изложении сестры А.И.Шингарева