П Р Е Д И С Л О В И Е
к антологии "Революционная поэзия современного Запада"

I

Задача об'единения под одной обложкой несходных по стилю и мироощущению поэтов представляется на первый взгляд незаконной.

Мы привыкли распределять писателей по признакам эстетическим или национальным. Когда мы говорим, например, о французских унанимистах, перед нами прежде всего возникает образ глубоко интимного поэта, мы видим перед собой Жюля Ромэна или Дюамеля, поэтов неповторяемой индивидуальности. Если они и говорят о коллективных чувствах или одинаковых настроениях, то имеют в виду мимолетные переживания души, возникающие у различных людей в сходные моменты. Уловить что-нибудь общее у бывшего члена „Аббатства" и у какого-нибудь немецкого экспрессиониста, непреклонного и законченного в своей революционности Бехера, не будет ли это натяжкой, стремлением поставить рядом натуры противоположные, не имеющие точек соприкосновения? Когда перечитываешь стихотворения Карла Сэндберга, влюбленного в американские прерии, отравленного и восторгами и ужасами гигантского города, — могут ли эти поэтические строки, пронизанные активизмом и кипучей энергией современных Чикаго, звучать гармонично в общем оркестре с меланхоличными, задушевными нотами какого-нибудь Вильдрака?

Ведь многие из этих поэтов и не слыхали о существовании друг друга. Они живут, отделенные один от другого тысячеверстными пространствами, их мироощущения складывались в разных климатах, среди несходных обстановок. Одни впервые взглянули на мир сознательными глазами среди грохота фабричных машин, другие — из университетских аудиторий, третьи — под шум листьев, в тишине деревенской природы. Словами несходных языков раскрывают они читающему человечеству свои мысли, поучительные выводы, добытые их жизненным опытом и художественной интуицией. Не сходны и ритмы и стили их произведений. Начиная с вольных стихов Бехера, которые напоминают одному немецкому критику „поднимающиеся и опускающиеся поршни машины", и кончая устарелыми размерами какого-нибудь венгерского поэта (в роде Эмеда, возвращающего нас ко временам Жуковского), можно было бы уловить целую гамму тончайших нюансов, ряд стилистических и композиционных особенностей, характеризующих творчество каждого из включенных сюда поэтов.

Если подойти с точки зрения литературных группировок к этому сборнику, получится впечатление чего-то клочковатого и случайного. Ни немецкие экспрессионисты, ни французские унанимисты, ни одна из групп не представлена сколько-нибудь в полном виде.

Но именно наше время позволяет исходить из других точек зрения. Существуют какие-то невидимые нити, связующие прочным единством всю эту сложную пестроту поэтических переживаний. Есть нечто, что дает цельность и гармонию полотну, на которое брошены яркие пятна разных цветов и оттенков.

Творческая мысль Европы и Америки испытывает сильное потрясение. То, что случилось за десятилетие, отделяющее нас от страшных дней; когда десятки миллионов людей, вооруженных до зубов и охваченных безумной жаждой истребления, стали друг против друга, — то легло непроходимой пропастью между прошлым и нашей современностью. С тех пор как на всех концах Европы в Солуни, на Карпатах и на Марне в течение трех лет расстреливалась вера в религию, гуманность, демократию и патриотизм, с тех пор как были сорваны маски со всевозможных фетишей, совесть цивилизованного человечества пробудилась, — и ее не усыпить больше пышной фразеологией, взятой из дореволюционного лексикона интеллигентов и дипломатов. Это сотрясение совести коснулось всех, и именно оно дает единство и всем стилям и всем несходным переживаниям, которые отпечатлены в собранных здесь поэтических произведениях.

Империалистическая война — поворотный момент в истории европейского сознания. Пусть жизнь как будто входит в прежнюю колею, Европа залечивает раны, нанесенные войной, понемногу забывает пережитую катастрофу, пусть с удвоенной энергией сооружают правительства дредноуты и воздушные эскадрильи, пусть по-прежнему изощряются в лжи дипломаты и дерутся за рынки капиталисты, но сознание Европы стало не то. Именно об этом свидетельствует поэзия. Политические деятели ошибаются часто, поэты — никогда.

II

Когда Академия Художественных Наук организовала выставку революционного искусства Запада, когда она попыталась собрать то, что создало художественное творчество за эти годы в области искусства, — конечно, этот материал будет расти, —никто не мог предвидеть того, что оказалось. Сотни появившихся на выставке томов поэзии и прозы — это стоны угнетенного человечества, призывы к ненависти и мщению, желчный хохот над уродливыми гримасами современной капиталистической цивилизации, свист сатирического бича, падающего на головы сытых и праздных, так скоро забывших недавние уроки войны и революционных потрясений.

Это литература неожиданная.

Неожиданная прежде всего своим разнообразием и количеством. Мы знали, что в Европе несколько даровитых писателей сочувственно откликнулись на призыв Октября. Оттуда временами доносились ободряющие голоса людей, владеющих пламенным пером и чуткой совестью. Мы слыхали о Барбюсе, Синклере, Мартине. Иногда, в минуты прозрения, громко звучало слово Ромена Роллана, Анатоля Франса или Бернарда Шоу. Это были отдельные голоса. Казалось, будто среди непроглядного мрака еще господствующего мещанского сознания время от времени на разных концах мира вспыхивают одинокие огоньки, и редкие лучи прорезывают тьму, нависшую над культурным человечеством. Но когда перечитываешь то, что удалось собрать в Кабинете революционной поэзии Запада при Академии Художественных Наук, тогда ясно становится, что голоса эти не так одиноки, что они все чаще и громче перекликаются между собой, что с необыкновенной быстротой приближается время, когда они сольются в могучий, торжествующий хорал.

Погружаясь в эту литературу, слушая крики боли и злобы, несущиеся из этих разноцветных томов, порою кажется, что революционный взрыв угнетенного человечества гораздо ближе, чем можно было бы думать. Поэты не ошибаются, потому что они меньше рассуждают, чем чувствуют. Они только рупоры, усиливающие голоса миллионов, плохо достигающие до слуха тех, кому надлежит слышать. Поэты не ошибаются, а эта поэзия стоголосым хором кричит о том, что жизнь стала невыносима в странах развитой индустрии и капитала. Задыхаются не только эксплоатируемые классы, рабочие и крестьяне. Вопиют к человечеству не только миллионы изуродованных людей, блуждающих по Европе, потерявших глаза, руки, ноги, — калеки, принесенные в жертву алчности банкиров, лицемерию попов и честолюбию династий. Стонут не только матери, вспоминающие своих детей, погибших на полях империалистической бойни. Задыхается человеческая мысль, бунтует и требует ответа человеческая совесть. Противоречия современной жизни стали слишком очевидны, ложь, на которой она построена, слишком волнует тех, кто не может найти забвения в увеличении своей ренты.

Эта поэзия пестра и многозвучна, временами она сверкает даже более неожиданными и яркими красками, чем наша революционная литература, — вероятно, потому, что под тюремными сводами песни о свободе более призывны и настойчивы, чем там, где эти своды распались.

Для того, чтобы понять, какой могучий сдвиг европейского сознания переживаем мы, необходимо уловить единство в разнообразии, прислушаться к тому, как настойчиво звучит одна основная тема во всех литературах Европы и Америки. Не все из этих поэтов видят ясно путь, лежащий перед современным человечеством, не всем империалистическая война раскрыла глаза до конца, немногие из них идут твердо по тому пути, который указала Октябрьская революция. Но все они сходятся на том, что утратили веру в демократию. В сознании наиболее чутких людей поблек ореол, сияющий вокруг „священных слов", вокруг устоев, на которые так долго опиралась европейская цивилизация. Читая эти стихи, ясно сознаешь, что к прошлому возврата нет. Каково бы ни было господствующее настроение поэта, ищет ли он спасения за пределами земли, в тех таинственных силах, которые господствуют в другом, неведомом нам мире, ищет ли его в организации эксплоатируемых или мечется в своем пессимизме и отчаяньи, не находя никакого выхода, — все одинаково охвачены тревогой, предчувствием неизбежности крушения старых форм жизни.

III

Эта тревога принимает различные формы в сознании различных поэтов. Одних она повергает в ужас, из сердца других исторгает молитвы, иных, напротив, обвевает радостью, пронизывает восторгом борьбы и строительства. Разные индивидуальности поэтов несходных настроений и взглядов образуют единую армию, которая выступает против основ, поддерживающих разваливающееся здание старого общества. В поэзии унанимистов эта тревога разрешается тихой, иногда наивной и сантиментальной верой в добрые чувства, заложенные в душе человека. Они неизвестно почему должны пробудиться и вывести на светлый путь зашедшее в тупик общество. Прекрасная поэма Ренэ Аркоса, — изображающая бессмысленную и трагическую гибель одной из жертв империалистической войны, брошенной в безумную бойню теми, „кому дано с трибуны речи говорить и важные подписывать бумаги", — завершается не ненавистью, не призывом к восстанию, а картиной великой гармонии, которой разрешится борьба народов, в которой потонет человеческая вражда: „тихое море, расцветшее зыбью огней", и „область эфира, где лучшие грезы людей встречаются стройно, сливая единый великий порыв",— они, эти символические образы грядущей тишины и мира, выше „под'ятых для мщенья грозы кулаков и факелов, выше колеблемых гневом". Поэт возлагает надежды на этот великий порыв, на этот маячащий ему откуда-то из нездешнего мира идеал, куда „грузный мир земли... простирает лучшие души прекрасных созданий своих". Этот идеалистический подход к историческим событиям, эта глубокая вера в то, что сами собой разрешатся противоречия, разделяющие современный цивилизованный мир, что порыв к идеалу живет во всех человеческих сердцах, что он только заглушён временно и как-то в один прекрасный день понесет забывшее о нем человечество в надзвездные края, овеянные красотой и гармонией, даже это смутное и неоправданное предчувствие не мешает фантастам и утопистам делать общее дело с действительно революционными поэтами. Витающие в заоблачном мире, они переживают чувство неподдельного отвращения и ужаса, когда обращают свой взор к земле; тогда из-под пера этих небесных поэтов выливаются стихи, облитые горечью и желчью. Шарль Вильдрак ощущает завершившуюся войну, как „гнет недуга, от коего никак не исцелиться". Она — „то жирное пятно, которым прикрывается „вчера", но так упитано оно и так обширно, что охватило также и „сегодня". Но он не дает воли своему гневу, — „гнев нечист, гнев бесплоден".

Французские унанимисты предаются печальным размышлениям, грустному раздумью о моральном падении человеческом, когда вспоминают об этом ярком свидетельстве несостоятельности современной цивилизации. Их поэзия рассчитана не столько на злобу тех, кто страдает от захватнических войн, сколько на добрые чувства тех, кто от них выигрывает. И тем не менее, повторяем, что эти поэты делают общее дело с поэтами революционными. Их наивные мечты об идеалистических порывах, как средстве исцеления общества, не окажут никакого влияния на трудящееся человечество. Оно прекрасно знает цену этим расплывчатым гуманным надеждам, но зато оно найдет немало поучительного в сатирических, обличающих стихах, в которых мечтательные поэты рассказывают об уродствах современной культуры, заставляющих их искать убежища в своих мечтаниях. Разве не знаменательно, что такой поэт, как Аркос, в трогательных стихах изобразивший историю мирного существования, разбитого войной, даже он порою зовет „мощный гнев", требует кулаков, чтобы размозжить „ханжей-актеров этой драмы", что он призывает к ответу „политиков и хитрых дипломатов, жонглеров", играющих судьбами народов, „всех грабителей чужих земель, военачальников и финансистов, священников с молчаньем раболепным, наемников пера и вечной лжи... всех творцов ответственных злодейств".

И до войны Аркос и его друзья никогда не были сторонниками мещанства. Но в довоенные годы унанимисты прибегали к другой защите против него. Их крепостью были глубины их собственного аристократического духа, тихое невнимание к скорбной драме нашего временного бытия. Зрелище войны вырвало их из этого убежища, ввергло в водоворот кровавой человеческой борьбы, помчало по городам, деревням и дорогам, по которым тянутся колонны людей в грязи и во вшах. Они увидели истинное лицо нашей цивилизации, они услышали, как зовут обманутое человечество „ковать свои собственные оковы", как со всех эстрад и трибун люди, одетые в сюртуки, требуют шестнадцатилетних подростков,—„и тело больного, и женское тело, все, все для кладбища". Содержание их поэзии скорее эпос, чем лирика. Это — бесконечная вереница кошмарных образов, проносящихся перед взором поэта. Это надменный поток обагренного мира, который мчит их в неведомый океан. Это — сотни саперов, изготовляющих кресты для Шампани, Артуа, для Солуни и Африки, потому что во всех концах мира вырастают все новые и новые могильные холмы, и не прекращается спрос на кресты. Это — контрасты пышных слов о священном праве слабых, о свободе и долге, с одной стороны, и отвратительной действительности, жестокого разрушения и истребления людей, с другой. Это — мать, проводящая ночи у постели своего умирающего сына, солдат с разорванным горлом, носилки с искалеченными людьми, сожженные города и деревни, женщины враждебных народов, встречающиеся у трупов своих сыновей.

Все это поэты, воспитывавшиеся в иной обстановке, по своему происхождению не связанные с пролетариатом, не могущие понять его пути и присоединиться к этому пути. И тем более показательна их поэзия. Когда известные формы жизни изжиты, когда в них не укладывается больше новое содержание жизни, возникающее в вечном развитии технического прогресса, в перемещении социальных отношений, тогда подымаются не только революционные классы. Крушение старого мира сказывается с наибольшей силой в смятении сознания господствующих классов и их идеологов.

Зрелище мятущихся классов общества, стоявших у вершины социального уклада, представителей утонченной мысли, рафинированных аристократов духа, зрелище их тоски, их метаний в революционную эпоху, быть может, более симптоматично даже, чем революционные голоса классов, восстающих на существующий порядок. Из приводимых здесь поэтов к группе унанимистов принадлежали Жюль Ромэн, Дюамель, Вильдрак, Аркос, Шенневьер и Жув. Но не только они; их настроениями было проникнуто целое поколение интеллигенции, к ним можно причислить и ряд других, официально не принадлежащих к этой группе. Все они, если не подходят близко к революции, то навсегда порывают с прошедшим, среди которого они выросли, с чувствами и идеями определенного порядка. Но они стремятся обличить это отжившее прошлое в привычных чувствах и мыслях. Они живут интеллигентскими представлениями. Отвергая войну, отвергают и революцию, поскольку ей предстоит пойти путем насилия и крови. Любопытно следить, как зарождается эта ненависть к войне, как вырастает она из индивидуальных влечений каждого из этих поэтов. Шарль Вильдрак, провозгласивший любовь верховным законом жизни и написавший мечтательную, задушевную „Книгу Любви" (Livre d'Amour), заявивший, что нужно достаточно любви, чтобы стать человеком, чья жизнь сияет широко и далеко, — проклинает войну в своих „Песнях Отчаявшегося" (Chants du Desespere), потому что она—отрицание любви; но даже созерцая ужасное зрелище войны, он продолжает простирать свой взор к „голубому клочку общего неба". И не потому ли война зажгла мятеж в душе Дюамеля, что он искал уединения, что все его творчество раскрывалось в „холодном и крепком воздухе одиночества?" И не нарушила ли она настроения Жюля Ромэна, учившего своеобразным унанимистским методам слияния с коллективом: „Если видишь группу, возникающую на городской улице, иди к ней и отдай ей себя... Тихо проникни в толпу; вопрошай людей; узнай, отчего собралась группа. Скажи тогда слова, которые возбудят ее к жизни; усиливай согласие, оживляй ярость или жалость людей. И мысли группу... Мысли группу до ее обожествления... Мы, бедные люди, научим группы стать богами, говоря им о том, что проходит от их сознания сквозь нас..." (Renе Lalou. Histoire de la litterature franсaise contemporaine. 1870 a nos jours. Paris 1923. P. 457).

Удивительно ли, что когда этот унанимистский коллективизм сотрясали совершенно иные коллективные образования, когда „Европа стала добычей армий", и „под землей континента зашумел словно мешок со змеями, окуренными дымом и жалящими Друг друга", поэт не принял этого безумия, но противопоставил ему напоминание о „тысяче людских радостей", продолжал упорно хранить „немногие людские вещи". Ему показалось, что „вселенная чужда поэту и пламенным его строфам", что она подобна взрыву — „и рвет, и мечет, и пылает". Сами поэты этой группы чувствуют, что такие напоминания не выход. Рядом с протестом рождается чувство глубокого пессимизма, скорби о бесплодно растраченной вере, о неумеренных надеждах, — старый, знакомый нам пессимизм, всегда и во все века рождавшийся в сознании людей, рвущих и не могущих порвать с отживающими классами, тоскующих среди их умирания, но не умеющих подойти и понять стремлений восходящих классов, пессимизм деклассированных аристократов духа, тоска Байрона и Леопарди.

V

И, тем не менее, этой поэзии место именно в нашей антологии. В области творчества, в области знания и искусства революция совершает переворот сложный и прекрасный, создает движение, переливающееся пестрыми красками, причудливыми их сочетаниями. Те, кто идет прямым путем к новой жизни, окружены бесчисленными спутниками разной силы и разных ступеней понимания; неудержимый революционный поток оставляет на пути своем падающих, отстающих, увлекает прозревших, примыкающих. Без этой" пестроты, без внимательного рассмотрения всех этих колоритных пятен общей картины, не понять одной из самых действенных и самых загадочных надстроек, а без нее не понять во всей полноте и самого революционного процесса. Поэты — мечтатели, фантасты и интеллигенты— по-своему служат революции, их сопутствующие песни не звучат дисгармонией в общем хоре поющих победу новой жизни. Даже гармония этого хора не звучала бы так торжественно, если бы среди аккордов, ее образующих, не было звуков, говорящих о том, что в старом мире задыхались не только те, кто носил его непосильное ярмо, но и те, кто был проникнут его красотой; „обнимала всех, — как говорит Жув, —чарованием песня, победнее, чем ветер на взморьях, слышней, чем гул в столицах, мощней, чем грохот пушек". В эпоху страшных катаклизмов нет места вольной и честной песне, в эти дни даже уединенные поэты „чистой красоты", если они истинные поэты, кричат об общей боли. И ясно становится, что грозовое дыхание революции веет по всему миру, проникает за ограды неприступных твердынь прошлого — и перед нами не борьба групп за свои интересы, а сдвиг поистине геологических пластов сознания, пришествие действительно новой эры, словно поворачивается гигантское колесо: быстро движется ось, медленно, с трудом передвигается периферия.

Многое из зарубежного „сегодня" стало для нас „вчера". Для того, чтобы петь о современности, нужно, чтобы кругом звучали ее голоса, а наши западные товарищи слышат кругом только стоны и гневные крики угнетенных. Им еще не пришлось видеть пролетариат в той роли, в какой он предстоит перед своими поэтами здесь, в советской стране. Наши поэты уже научились вдохновляться буднями революции, научились видеть красоту в гвоздях и в предгублескоме. Для Запада революция все еще великолепное шествие, героизм, романтическая мечта. Даже французские поэты-коммунисты, которые далеко ушли вперед от унанимистов, ясно видят пути, знают силы, ведущие человечество в землю обетованную, и четко различают своих врагов, — даже они, столь противоположные мечтательным, тоскующим индивидуалистам, исполненные бодрости, радостной веры и силы, Даже они видят Октябрь в романтическом ореоле.

В стихотворении „За Советскую Россию" Марсель Мартине чертит перед собой „землю неистовую, страну людей голодающих и мерзнущих... землю Толстого, землю Достоевского и старого Бакунина и старого Герцена... Россию мятежную, Россию восставшую, зовущую своих сыновей". Он призывает ее на помощь: с нею не так слабы западные рабочие, не так темен мрак. Он шлет привет Красному знамени, которое грозит „спекулянтам биржи, спекулянтам крови и нищеты". В складках этого знамени поет ветер труда, в то время как в шахтах, на фабриках, в грязи по-прежнему гнут спины рабочие в умиротворенной Европе. В сильном стихотворении „Ты идешь сражаться" он раскрывает глаза всем трудящимся крестьянам, приказчикам, шахтерам, стекольщикам, солдатам, сельским батракам и зовет их обратить свое оружие против хозяев, против тех, кто „поедает их долю", долю и жизнь их сыновей, против раз'езжающих в автомобилях, обливающих грязью рабочую блузу, строящих кабаки и церкви вокруг своих заводов. Он напоминает им о лозунгах единства, звучавших на социалистических конгрессах,— рабочие, жавшие там друг другу руку, направляют теперь друг против друга, против своих братьев пушки и пулеметы, вместо того, чтобы обратить их против своих действительных врагов.

Как далеко это от унанимистских мечтаний о любви и братстве, о всеобщей гармонии, которая дается неустанной работой над своим внутренним совершенствованием! Как близко это к программе Октября! И все-таки в этом „Октябре" Запада еще так много романтики и даже риторики. Вайан-Кутюрье, как и Мартине, зовет „на восток", который рисуется ему в таком идеализированном виде: „Там целые миры растений, там целые миры животных, осаждающих подчас человека, там у людей есть душа, она видна на их лицах, на их прекрасных, серьезных лицах, по образу их богов". Война — это дыхание испражнений по уличным углам, дыхание сушеной рыбы, чердаков и подвалов, волна бесценных кружев, ограбленный народ, попы с глухими доходами, со сбором краденых грошей. Сорвав всякие покровы идеализации с лица войны, Вайан-Кутюрье одевает ими лицо революции. Он видит только ее героический период, период борьбы тех, кто в своем совете, в покое древнего дворца, слышит, как колотятся сердца всех городов на свете, кто выносит на плечах всю кровь расстрелянных, весь голод истощенных и все надежды мира бедняков — надежду мира. Гильбо говорит о создании „нового вселенского собора пролетариата, которому органов мощные стволы играют фуги и поют осанны". Иногда поэты-коммунисты даже поднимаются до библейского стиля, претворяя наши будни в прекрасные мифы, одевая вождей революции в тоги пророков, провозглашая русский пролетариат мессией, ведущим за собою бесчисленные рати борцов за освобождение человечества.

VI

Более реальный характер носит революционная поэзия Германии, пережившей свой Февраль и первые взрывы Октября. Кто не помнит позорных ликований и патриотических восторгов, которыми сопровождали немецкие социалисты миллионные армии крестьян и рабочих, шедших расстреливать своих французских и бельгийских товарищей! Старый Гауптман, автор „Ткачей", писал стихи во славу фатерланда и с упоением будил в своих соотечественниках человеконенавистнические чувства, а Демель восклицал: „Пылай, священное пламя!"

Не только недавние властители духа, прославленные любимцы публики, но и некоторые рабочие поэты исполнились патриотического энтузиазма. В числе поэтов, прославлявших победоносное немецкое воинство, были и такие, как Брегер, Лерш и другие. В этих патриотических, порою шовинистских, гимнах было и кое-что увлекательное. Они были не столько следствием действительно глубоко осознанного патриотизма, сколько жаждой необычайного, не похожего на мещанские будни. От войны ждали не только обогащения страны новыми территориями и колониями. Она казалась освобождением, концом пустой, бессодержательной эпохи, построенной на основе корысти. Она словно шла навстречу той жажде приключений, которая обуревала молодежь еще накануне войны, и которая вызвала к жизни журнал „Revolution". Само собой разумеется, что война не могла надолго оставаться тем идеалом, в котором мог бы найти свое разрешение мятежный пафос литературной молодежи. И вскоре все обратилось против войны. Это была революция литературная, восстание против отцов, уничтожение авторитетов, освобождение от всяких общественных оков. Долой Гёте! Современная культура — хлам! Придите, варвары, скифы, негры, индусы, топайте!.. Читайте новую русскую и старую лирику гереро! Молодежь порицает даже Ленина за то, что он „любил и читал Гёте". Долой старое искусство, потому что этот мир отравлен книгами и изображениями!

Брожение умов, рожденное кризисом буржуазной культуры, началось до войны. Оно направляется к неизбежному логическому выводу. Когда интеллигентский неопределенный радикализм ищет конкретной программы действий, он чаще всего обращается к коммунизму. Когда бунтующая мятежная молодежь, низвергающая авторитеты, от своих разрушительных порывов поворачивает к положительным исканиям, коммунистическая революция предстает как база, на которой строится здание новой жизни, отвечающей стремлениям нового человечества.

В этом смысле история журнала „Action" поистине поучительна. Он возник за несколько лет до войны и является новым подтверждением старой истины, что социальные кризисы есть явления более сложные, чем их внешние выражения. Этот журнал предчувствие надвигающейся катастрофы, с его страниц веет воздухом бурь, уже недалеких, несущихся с неудержимой силой, он — предвестие потрясений, которым предстояло вскоре всколыхнуть весь мир. Его основатель Франц Пфемферт (род. 1879) — друг Карла Либкнехта и Розы Люксембург, выпуская в 1910 г. первый номер журнала, имел в виду содействовать осуществлению важной идеи — организовать интеллигенцию и возродить старый блеск понятия культурной борьбы (Kulturkampf, конечно, не в его церковно-политическом смысле), слова, долгое время бывшего под запретом. В области искусства и литературы журнал имел в виду создать противовес печальному обыкновению псевдолиберальной прессы расценивать новые течения исключительно с точки зрения торговой и этим путем убивать их. При полной независимости от правой и левой, журнал должен был стать трибуной, с которой могла бы беспрепятственно говорить всякая личность, имеющая что сказать. Гордость журнала заключалась в том, чтобы стать органом честного радикализма. (Albert Soergel. Dichtung und Dichter der Zeit. 1926. S. 360). Таков был тот неопределенный индивидуализм, тот идеал отвлеченной свободы, который был начертан на знамени „Action".

Если в политическом отношении влияние журнала было невелико, если поднятое им знамя революции было бунтом интеллигентов, то в области чисто-литературной журнал сыграл важную роль. Провозглашенная им свобода воззрений дала возможность выдвинуться и заявить о себе многочисленной литературной молодежи. Лирика, это нелюбимое дитя периодической прессы, нашла здесь широкое гостеприимство, особенно во время войны, когда журнал принужден был умолкнуть „в качестве политического органа" и посвятил себя исключительно задаче „быть убежищем для интернациональной литературы и искусства".

Можно назвать десятки, если не сотни, молодых мятежных поэтов, беллетристов и драматургов, сотрудничавших в „Action". Среди них почти все те из немецких поэтов, стихи которых приведены в нашей антологии, среди них и другие имена, хорошо известные теперь русскому читателю: Бехер, Лихтенштейн, Верфель, Мюзам, Штернгейм и пр. Из старших и покойников журнал пропагандировал тех, чьи образы говорили ему о законченной личности, о ярко выраженной индивидуальности. Здесь была великая пестрота. Д'Аннунцио помещался рядом с Маринетти, Чехов и Пушкин — с Достоевским и Кропоткиным, — список, свидетельствующий о том, что руководители журнала были действительно независимы и от правых и от левых.

VII

Прошло восемь лет — и историк немецкого экспрессионизма Альберт Сергель пишет следующие грустные строки: „Жаль только, что, начиная с 1918 года, журнал поступил на службу к партии, именно коммунистической, так что уже больше не спрашивали об одной лишь личности, но задавались прежде всего вопросом о ценности произведения для пролетарского движения". К каким гибельным последствиям приводит подобное пристрастие к коммунизму, доказывает, по мнению автора, предисловие Макса Германа-Нейсе („Буржуазная история литературы и пролетариат"), предпосланное сборнику „Красный Петух": здесь, говорит Сергель, этот уважаемый лирик не замечает, как он вырывает почву у всякого искусства, не только у своего собственного, лишает себя жизни (стр. 364).

Пессимистический вывод Сергеля, конечно, вытекает из его собственного мировоззрения. Этому об'ективному историку трудно догадаться о других выводах, к которым приводит его же собственное, несомненно, замечательное исследование о немецком экспрессионизме. А эти другие выводы говорят о том, что немецкие поэты, воспитавшиеся в атмосфере активизма, только раньше других и более четко, чем другие, обозначили путь, по которому неизбежно направляется революционная мысль, мысль наиболее творческих умов, ищущих простора для воплощения своей личности.

Немецкая революционная поэзия ближе нам по мотивам и по общему настроению. В предлагаемой антологии, читатель найдет немало стихов, напоминающих поэзию нашей „Кузницы": „Мы новый мир построим... Как из железа наши души... И скрепы нам кровь, и мозг нам цемент..." У немецких активистов так же, как и у наших пролетарских поэтов первого периода, мы находим рифмованное изложение материалистического и коллективистического миросозерцания. Иоганн Бехер перефразирует русских пролетарских поэтов, когда говорит: „Наше царство — целый свет. Полюса и звезд высоты. Планетарные полеты... Это все — пустые бредни. В небе райские обедни тешат извергов толпу. Мы себе растим тюрьму... Дети смерти и позора. Мы добычей станем скоро. Палачей нас травит свора За работой мясорубы. В залах чавкают обжоры и дымятся фабрик трубы нашей мощью".

Стихи войны и революции.

Немецкие поэты уже находятся в атмосфере начавшейся социальной революции, они —свидетели реальной борьбы: „Напрасно высятся ограды, рабов восставших мириады уже свои оковы рвут". Этот путь ведет их к нам, в Советскую Россию. Наша страна и Ленин занимают выдающееся место в революционной поэзии Европы и Америки. Имя нашего Союза окружено романтическим ореолом. „Зов с востока" носится по всему миру и будит уснувших. Там, на востоке, „красный призрак коммунизма" уже облекся в плоть и кровь. Москва — „золотая птица", „священный град", там „беднота отныне правит — к светлой цели верный путь". К востоку обращены взоры всех, кому так или иначе не нашлось места за столом современной жизни. Туда тянется вся неудовлетворенность, разлитая в мире. Там,— чудится поэтам, — уже воцарилась прекрасная жизнь. Это — царство необыкновенных юношей и женщин, „дальних рас союз осуществленный", страна „благого поколенья", которое даст человечеству желанный мир, принесет хлеб миллионам, это—счастливый край, где „веселым дымом жилища бедноты цветут, сияет ангел с баррикады, и через грохот канонады напевы мира нам растут". Поэт обращается к этой стране: „Никни, ночь. Твой старый мрак уже лучом рассечен. Набега дня ничем не превозмочь. О серп златой, и ты, златой мой молот, алеющий безмерно небосклон". Романтический пафос европейских поэтов загорается, благодаря титаническому размаху Октябрьской революции, героическим моментам ее истории, ослепительным сверканиям ее контрастов. Кремль — место невиданных антитез. Восточный блеск, соборы, купола, „когда-то резиденция царей московских, сегодня — Ленин, Совнарком и ВЦИК". К этой завидной мировой роли великая страна пришла сквозь неслыханные страдания. Западные поэты воспевают русских детей, умирающих от голода во время блокады, этого адского замысла современных цивилизованных каннибалов, вспоминают подвиги ленинградского пролетариата, „побратавшегося в своем вселенском сердце с беднотою и на красном фронте придавившего врага пятою". Россия — освободительница других народов- Революционеры всех стран ее сыновья и т. д.

VIII

Но Запад выдвинул не только восторженных романтиков, в благоговейном, почти молитвенном стиле воспевающих Россию. Поэты говорят и о предстоящих задачах революции, клянутся „запомнить 25 октября", „не оставлять без ответа клич священный". Западным правительствам не удастся раз'единить русский пролетариат от народов мира. Пролетарская масса, которую „тщетно стремится окружить огневою лентой союз государств", не допустит этого... этой массе внимают все идущие широкой дорогой „атлеты нового класса": „Их единый закон — это труд. Множась, советы рабочих ведут к гармонии мир, все сильней и могучей ритмы и шум машин". Когда слушаешь эти революционные голоса, грозно перекликающиеся по всему миру, тогда становится ощутительным дух нового единства, связующего угнетенное человечество идеей организованной борьбы против эксплоатирующего меньшинства.

Символом этого единства является имя вождя, который впервые стал в мировом масштабе собирать рати на борьбу за освобождение человечества. Нет литературы, где не упоминалось бы имя Ленина. Оно давно уже переросло то непосредственное содержание, которое заключено в его практических и литературных творениях. Оно звучит всюду, как мечта о новой жизни, как мысль о конечном пределе, о достижении земли обетованной, —всюду, где льются слезы, где гнутся спины от непосильного труда, где попирается человеческое достоинство. Мистический Восток, по-своему воспринимающий идею освобождения, помещает образ Ленина среди богов и пророков, рядом с Конфуцием, Моисеем и Буддой. Индустриальный Запад, свободный от мистики, видит в нем прежде всего испытанного вождя: он ведет верной рукой „красный корабль" сквозь рифы, „взором пытливым все видит он, все различает, чертит линии новых путей", „он — новый Лютер", он пришел к созданию нового вселенского собора пролетариата. Он молвил: „в бой, настало время", — и старый мир рухнул. При его имени „быстрей струится рабочая кровь", у его гроба рабочие „дают клятвы служить его заветам", „миллионный хор голосов рокочет со всех четырех сторон, из глубочайших недр земли: „клянемся".

Поэзия — лучший показатель сдвигов, совершающихся в недрах сознания. И современная поэзия свидетельствует о том, что цивилизованное человечество переживает глубокий кризис идей, и что выход из этого кризиса не в прошлом, а в будущем, на тех путях, которые указаны Октябрем.

Несколько слов о настоящем издании. Много трудностей лежали на пути к его осуществлению. Прежде всего, сама задача. Как установить границы понятия революционной поэзии? Есть поэты—обличители язв капиталистического строя, непримиримые враги мещанства, спутники революции в ее восстании против обреченного уклада жизни и в то же время зовущие на помощь бога или человеческое благородство. Они вошли в этот сборник, хотя нам с ними не по пути. Есть другие, как Бартель, недавние пламенные рыцари революции, теперь уже изменившие ей, „продавшие шпагу свою". И, однако, читатель найдет здесь их пламенные строки, прозвучавшие из их сердец в дни просветления. Есть и такие, как Честертон, чья поэзия выше его дел. Мы считали революционной поэзией все, что свидетельствует о великом потрясении умов, что говорит так или иначе о неизбежном крушении старых форм жизни.

Другое затруднение — неполнота собранного материала. У нас нет уверенности, что сотни томов, добытые Академией Художественных Наук, исчерпывают тот поток мыслей, который рожден великими потрясениями последнего десятилетия.

Наконец, трудности перевода. „Вольный стих", всюду начинающий торжествовать в европейской поэзии, не облегчает задачи переводчика, который стремится передать ритм и мироощущение иностранного поэта.

Редактор этой антологии лучше своих будущих критиков знает ее несовершенства, сознает, как часто не удавалось справиться со всеми этими препятствиями. Но оправданием служит мысль, что нужно было сделать первый шаг. Указания критики и читателей помогут в будущем внести необходимые коррективы.

В заключение, считаю своим долгом выразить благодарность Академии Художественных Наук, материалы которой сделали возможным выполнение этой работы, и всем товарищам по работе, которые помогли мне не только переводами, но и советами и собиранием необходимых справок.

П. С. Коган


ПРИМЕЧАНИЕ

Сейчас мы приводим стихи только трех поэтов из этой великолепной антологии - Мартине (Франция), Бехера (Германия) и Сэндберга (США).

Предисловие к другому сборнику с почти таким же названием - "Современная революционная поэзия Запада" написал А.В.Луначарский, в нем и стихи немного иные (имя Троцкого уже не упоминается), да и авторам даются более жесткие характеристики. Но об этом позже.