"Как можно было послать его на смерть?"

О гибели учителя Брехта, "огромного приветливого Третьякова"

Весной 1937 года, обдумывая план «Общества Дидро», чтобы вместе с другими европейскими мыслителями формировать «образ антиметафизического и социального искусства», Брехт пишет Пискатору о намерении пригласить в этот круг советских друзей Эйзенштейна, Охлопкова и Третьякова, автора известных в Германии книг-репортажей и переводчика его пьес. Осенью этого года Ежов и Вышинский, не спрашивая Третьякова, навязывают ему иное общество в застенках Лубянки, не слишком располагающих к свободному философствованию.

Исследуя в своем творчестве времени эмиграции извечное противоборство морального и аморального Разума, Брехт пытается построить принципы новой этики, уравновешивающей противоречия между моралью конкретного общества и индивидуума с помощью универсальной диалектики. В действительности для Брехта начинается время мучительного выбора верной тактики реагирования на сталинские репрессии, без попыток публично, напрямую выразить свой протест. До него доходят слухи об аресте в Москве за фашистскую агитацию его соавтора по фильму «Куле Вампе» Эрнста Отвальта, сопровождавшего его в поездке в Москву весной 1935. В июле 1937-го осуждена на десять лет актриса Карола Неэр, так и не сыграв в России его Иоанну; напрасно просит Брехт «доктора Фейхтвангера» что-то сделать для Каролы, которая конечно же никакая не «личность, создающая угрозу прочности Советского Союза», «вероятно, она угодила в неприятность благодаря какой-нибудь женской афере». В письме Коршу в ноябре Брехт констатирует ошеломивший его обрыв связей с друзьями из СССР: «С тех пор, как арестовали Третьякова (я думаю, как японского шпиона), мои литературные связи с Советским Союзом стали совсем скудными». Последняя ниточка обрывается в начале 1939 года с арестом Кольцова. Хроникер подводит печальный итог в дневниковой записи: «Никто ничего не знает о Третьякове.., никто ничего о Неэр... Мейерхольд лишился своего театра... Литература и искусство втоптаны в грязь».

В этом году Брехт интенсивно работает над осмыслением истоков и механизма фашистской диктатуры, диктатуры как способа тоталитарного действия и мышления вообще (сцены к «Страху и отчаянию в третьей империи», план пьесы, а затем романа об «прообразе всех диктаторов» Цезаре). Первоосновой фашистской социально-психологической атмосферы Брехт считает синдром шизофренического страха, превращающего человека в слепую жертву обстоятельств. Для Брехта еще существует другой утопический полюс в лице советской системы. Именно в это время Третьяков становится подопытным большевистской инквизиции, обретая трагическое знание, которое должно было, казалось бы, поколебать веру в чистую природу сталинизма. 1937 год вообще - особый год в череде демонстраций сатаной своих принципов.

По какой-то сатанинской логике в тот день, когда Брехт завершает центральный фрагмент «Страха и отчаяния» «Шпион» - 18 августа 1937 - года Третьяков пишет свое заявление Ежову - сочинение на заданную тему «Я - шпион», в котором за потоком фантастической клеветы на самого себя читается беспредельный страх за жизнь, невозможность более переносить мучения.

Брехт проигрывал все возможные варианты случившегося со своим первым переводчиком на русский. В стихотворении-реквиеме «Непогрешим ли народ?» смятенный Брехт пытается в сталинском принципе отсутствия презумпции невиновности для врага народа высвободить хотя бы одно местечко: «среди 50 осужденных может быть один невинный. А что, если он невиновен?» Стих дает представление о буре чувств в брехтовской душе и сумятице представлений о реальном СССР: тут и «самые героические учреждения в мире», и «враги», засевшие «в важнейших лабораториях» и тихое пасторское мольба-заклинание «А что, если он невиновен?». И смиренный вопрос друга, который можно было в тот момент обратить к одному только Господу Богу: «Как можно было его послать на смерть?» -«Wie mag er zum Tod gehn?»

Лубянские архивы, приоткрывшие свои запоры, дают нам возможность реконструировать путь Третьякова на Голгофу длиной в 46 дней. Выцветшие папки пахнут тошнотворным метафизическим запахом, словно в них осело, инфильтровалось варево инквизиции. Чем дальше следуешь по ступенькам скупо, бюрократически зафиксированной расправы, тем больше отступает в тень сам человек, подвергнутый ей, и вскоре остается только след чудовищной машины. Растворение в Ничто. 46 листов дела Р 4530.

Третьяков был арестован 26 июля 1937 года в палате Кремлевской больницы, где он лежал на лечении. Предшествующей ночью в квартире и на даче у него, спецкора «Правды» и заместителя председателя Иностранной комиссии Союза писателей, был произведен обыск. Ордер на арест подписан 26-го, анкета арестованного, подписанная каллиграфическим почерком Третьякова, датирована 25-ым. В ней записано, что в 1917-18 гг. он примыкал к эсерам, а в 19-ом во Владивостоке служил «по мобилизации Колчака, младшим писарем». При обыске сотрудниками НКВД Чайковским, Сажиным, Дорбесом было «взято для доставления в Главное Управление ГБ»: 12 папок с перепиской, 28 записных книжек, валюта - 6 долларов и 36 чешских крон, алфавитная книга, одна пишущая машинка «Ремингтон» № 51444, одна лейка № 50167, два видоискателя, «разная рукопись (часть   отпечатана на машинке)», 2 экз. его новой книги «Страна-перекресток».       

...Была иллюзия, что мы еще найдем какие-то бесценные документы, конфискованные       и тогда при обыске носителями странных фамилий. Фрицом Мирау напечатаны тринадцать писем Третьякова Брехту, из ответных нам известны только три. Остальных нет и по сей день. Обыкновенно из конфискованных материалов курьер-аноним отбирал литературно-художественные ценности, укладывал в большой пакет и уносил навечно в ведомство Ежова-Берии. Описи той коллекции не существует, сегодняшнее местонахождение ее  неизвестно даже сотрудникам ФСБ («быть может, они в Президентском архиве?»).

«Случайное воспоминание». Из рассказа дочери писателя и драматурга Татьяны Третъяковой-Гомолицкой: «Помню, при обыске один из них, топая ногами по фотографии Третьякова, бросил: «Вот человек работал, а теперь это никому не нужно». Какие-то женщины при этом переговаривались: где золото? где шуба?Другой сотрудник звонил кому-то по-телефону: «Тут есть картина, старичок, в нос ему сучок, так брать или не брать?»

Через пятнадцать дней «огромный, приветливый учитель» пишет на отдельном листе бумаги бисерно-мелкими, будто съежившимися от напряжения буквами две строки Обязательства о даче показаний: «Я, Третьяков, обязуюсь рассказать всю правду о своей шпионской деятельности». Спустя три дня, 14 августа его ознакомили с Постановлением об избрании меры пресечения: «Достаточно изобличается в том, что был завербован иностранной разведкой и по ее заданиям проводил «шпионскую деятельность в пользу Японии». Еще добавлено: «свою «шпионскую деятельность проводил самостоятельно», не будучи связан с группой заговорщиков, проходящих по делу № 12064. 18 августа, окончательно сломленный, писатель составляет покаянное «Заявление арестованного» на имя Наркома Внутренних дел Ежова с шестистраничным конспектом своих преступлений.

Беря в руки документы пыток невинных жертв, каждый раз нужно совершать молитву. Ложность единоавторства подобных документов бесспорна, дубовато-педантичный соавтор НКВД всегда рядом. Показания выбиты под градом чередующихся допросов и «разработок». Это очевидно для знающих стиль и слог Третьякова, звонкие эпитеты которого поэт Арсений Несмелое сравнил с «летящею гиперболой кометой». В потоке самонаговоров бывает трудно услышать параллельно текущую личную правду. Но разве не кричит о ней немым криком кровоточащая фантазия жертвы, жаждавшей справедливости и молившей о спасении - фантазия, которую надо понять и принять? Так и Брехт, пытаясь влезть в кожу друзей, попавших в лапы палача, внутренне стонал от сознания бесправия и собственной беспомощности: «Бессмысленно требовать бумаги, в которых черным по белому стояли бы доказательства виновности, / Потому что таких бумаг не бывает. / Преступник держит наготове доказательства своей невиновности. / У невинного часто нет никаких доказательств. / Но неужели в таком положении лучше всего молчать? / А что, если он невиновен?

Что касается богатейшей фантазии Третьякова, то в розыгрыше версии «Я - шпион» она проявлялась в меру того, насколько на различных этапах «следственного эксперимента» он был парализован страхом. Учитель, такой огромный, был по натуре невероятно мягок, чувствителен, тонкокож. Обладая абсолютным музыкальным слухом, он в то же время перед передачами с Красной площади нередко терял голос от нервного напряжения. Шок он испытал огромнейший и сопротивления в первый момент оказать не смог. Дитя (а Третьяков - большое дитя) под пыткой не бывает ангелом... Его, совсем недавно взахлеб рассказывавшего о советской жизни по радио на весь мир, во время первомайских торжеств, «на фоне ликующего народа, песен, звуков оркестров», методом физических действий ежовских подручных заставляют сочинить себе другую жизнь, антибиографию. И, кажется, на время, пока он делает «биоинтервью» Третьякова-шпиона, он забывает, что клевещет на себя, становясь заложником сатаны. На самом страшном допросе 21 августа, где не раз встречаются механически, слово в слово повторенные версии прежних «разработок», оперы выбивают из Третьякова ряд имен «агентов японской разведки из числа известных» - Пильняка, Лилю Брик, Февральского...

В заявлении, Ежову Третьяков, «горячо раскаиваясь перед советской родиной в совершении неслыханных злодеяний против нее», сознается в шпионской деятельности по заданиям японской разведки, длившейся 13 лет вплоть до ареста. Ольга Третьякова, узнав об этом от прокурора, реабилитировавшего ее мужа, прошептала: "Как он мог?» На что прокурор ответил: «Били, вот и мог».

В руках вербовщика Мори якобы оказалась долговая расписка, выданная Третьяковым некоему кредитору во время неудачной карточной игры во Владивостоке в ресторане «Золотойрог», по другой версии: на квартире театрального режиссера Патушинского. Боясь скандала в китайских кругах, Третьяков уступил доводам вымогателя. Далее следует длинный список выполненных «агентом» по кличке «Яска» заданий: для начала похитил из кабинета советского консула протоколы заседания комъячейки в 1924 году, затем снял копии с отчетов докладов летчиков о перелете Москва-Пекин, при поездке через Монголию прослеживал передвижение боеприпасов, в 30-е годы снимал строительство Тункинс-ного тракта (всего 21 фото), автозавода имени Молотова в Горьком (3 снимка) и Днепро-комбината (3 фотографии). Еще информировал о принципах колхозного строительства... о пятилетке по бюлетням Госплана... о борьбе литературных группировок... о предстоящем в 1929 году аэросанном пробеге... о росте фашизма и настроениях в компартии - по данным своей германской поездки в 1931 году. Факты жизни Третьякова, репортера ударных строек социализма, поставлены здесь с ног на голову, перекрашены черной краской. Географию шпионских маршрутов, как положено, дополняют места передачи документов в пути (гостиница «Красная звезда» в Иркутске, ламаистский монастырь) и московские явки (на Тверской у кафе быв. Филиппова, или в ресторане «Савой»). «Столик у первого окна слева от входа по понедельникам не реже раза в месяц с 4-6 час»», «передо мной стакан чая. Другие напитки означают невозможность встречи», пароль: «Жизнь хороша», отзыв «Так надо»...

Процитируем более пространно. «Летом 1925 года... уезжая в Москву, я дал Накано для связи телефон театра Мейерхольда». «1932. Из ресторана «Савой» вызывают по телефону «Леди вас просит». Незнакомый мне китаец, франтовато одетый, передает задание Мори снять Горьковский автозавод... Снимки не удовлетворяют. Информирую о трудностях этой стройки». «1933. По звонку Куроды встречаюсь с ним у подъезда Большого театра. Задание - поездка на Кубань за материалами о кулацком саботаже. Передача не состоялась - болен тропической малярией. 1934. В дополнение к фотографиям Днепрокомбината передал кусочек нашего нового алюминия». «1935. Мори раздражен мирным характером работы, требует военных материалов. Отказываюсь категорически... У него проскальзывают ноты угрозы расправой. Расстаемся холодно. Эта встреча - последняя... У меня наступает период депрессии, вызванный страхом разоблачения или расправы. Этот период длится до дня ареста»

Типичный бред на основе тривиальных энкеведистских шпионских сюжетов перемежается с лихорадочным поиском максимально достоверного документального тона, который, как, вероятно, надеялся заключенный, смягчит его участь. Третьяков как создатель жанра шпионского детектива, задолго до советских шедевров 70-х годов? Нет, здесь не до жанра. Писатель всеми своими слабыми силами сражается с тенью сатаны. Очень надо, чтобы верили, порой очень хочется пронзить их своей своей искренностью. Там, на одном допросе он открыто и честно признается, что захват власти пролетариатом в октябре 1917 он оценил как «узурпацию, т.е. нарушение всяких демократических принципов», на другом в симпатиях Троцкому, - большому новатору, который способен «вывести страну из застоя».

Органы НКВД не предоставили ни одного доказательства описанных преступных действий. Третьякову быстро дали понять, что никакой защиты у него не будет. Дальнейшие допросы лишь варьировали главную версию. Поэт Николай Асеев, соратник по литкружку во Владивостоке, свидетельствовал в ходе реабилитации Третьякова в 1954 году, что он ни разу не видел его за картами. Листаешь донесения ВОКСа по японцам и еще раз ужасаешься поглотившему Третьякова шизофреническому абсурду. Военная прокуратура, занявшаяся проверкой кучи японских агентов, фигурировавших в деле как безымянные маски, не обнаружила связи писателя с ними. Мало того, что в Москве работало несколько японцев с фамилиями Мори, Куроды и Накано (одних Мори было четверо: Сиозо, Казо, Ивао, Теничи), большинство агентов оказались авторами дружественных книг об СССР и ценителями искусства. Брехт уже прозревал этот закон: «Все под подозрением. Ведь достаточно заподозрить человека в том, что он «подозрителен» («Шпион»). Просто он еще не верил, что механизм большевистского Чистилища зеркально повторяет механизм нацистского.

Тактика следствия была иезуитской. Безусловно, все эти допросы - спектакли по заранее заданному сценарию. Сначала томили месяц (пауза между первым и вторым «генеральным» допросом), потом стали добивать пятидневками - еще три коротких допроса вплоть до 1 -го сентября). 9-го ему вручили копию обвинительного заключения о предании суду за шпионскую и террористическую деятельность в пользу Японии. Дело слушалось 10-го на закрытом заседании Военной коллегии без участия обвинения и без вызова свидетелей. Заседание началось в 14-25, закончилось в 14-45 объявлением приговора, гласившего: приговорить «к высшей мере уголовного наказания - расстрелу... Приговор окончательный и на основании постановления ЦИК СССР от 1 декабря 1934 года приводится в исполнение немедленно». Этот факт подтверждается свидетельством о смерти от 10 октября 1937 года (до самого последнего времени дочери писателя называлась дата 9 августа 1939 года). Голос жертвы доходит до нас еще раз в последнем протоколе: «На вопрос Председательствующего подсудимый отвечает, что он «шпион - это верно».

Из рассказа дочери: «К маме пришел сын правоуклониста Томского, который попал в с камеру с Третьяковым, когда ему было 16 лет. Он был почти слепой, когда вернулся оттуда. И он рассказал, что Сергей Михайлович тут же организовал в камере лекции по литературе. Он вел себя достойно, никого не называл».

Жене Третьякова, арестованной два месяца спустя и сосланной на поселение, было объявлено, что ее муж осужден к десяти годам заключения в особом лагере без права переписки.  Из рассказа дочери: «Родители мои жили в том же дворе на Малой Бронной, что и Брики. Когда Лиля узнала о случившемся, она сказала мне: Не плачь, я финансирую тебе поездку туда. Она кормила меня на убой, сняла дачу на Соколиной горе, старалась, как и Эйзенштейн, чтобы я забыла все».

Трудно найти разумное объяснение тому, отчего Третьяков был выбран Ежовым роль исключительно японского шпиона. Ведь он был опасен ни как шпион того или другого государства, а как слишком талантливый писатель, «оперативная эстетика», критицизм и ортодоксальность которого могли со временем обернуться изобличением основных идей режима. От Третьякова потребовали имена тех, с кем он был связан в Германии - он назвал лишь членов компартии Германии Пуца, Людвига Ренна, Джона Хартфильда. Он надеялся, что называет безопасные имена. Больше его ни о ком не спрашивали. Немецкую линию предпочли оставить для Ольги Третьяковой - секретаря-машинистки «Интернациональной литературы» и «соучастницы антисоветской деятельности своего мужа». Именно ее НКВД решило использовать для разработки жилы немецкого шпионажа в СССР,  конкретно для получения компромата на немецких литераторов-эмигрантов Отвальта  и Гюнтера, уже в течение годе сидевших на Лубянке якобы за фашистскую агитацию.

Документы допросов Ольги Третьяковой свидетельствуют, сколь опасные тучи сгущались в Москве над головами литераторов «брехтовского круга», над Мейерхольдом, театр которого постоянно фигурирует как место сборища подозрительных элементов. Но эт еще и документы высокой личной и семейной чести женщины, сумевшей искупить невольную вину - вину мягкого сердца своего мужа, смерть которого от нее скрывали десятки лет. По версии НКВД, в 1931 году супруги познакомились в Берлине в издательстве «Малик Ферлаг» с Отвальтом и дали согласие на «секретное сотрудничество. Гюнтеру и Отвальту Ольга якобы в течение пяти лет передавала шпионские сведения о политическом и экономическом состоянии СССР. Ровно через год после начала следствия Ольга Викторовна решительно отказалась от данных ей показаний, пояснив, что дала их «под давлением следствия, в состоянии полного замешательства и непонимания, что от меня требуется» пробыв у следователя без перерыва почти трое суток.

Процитируем одну выдержку из протокола допроса от 20 декабря 1938 года этой женщины великого мужества, которое ей пришлось оплатить двумя сроками в дальних лагерях:

« - Ваши связи за границей?

-          В Дании знакома с писательницей Карин Михаэлис.., в Германии знакома с писателями Бэрт Брехт и Фридрих Вольф, Джон Хартфильд, в Японии у меня нет знакомых... Ог-вальд и Гюнтер, германские писатели приехали в Союз в 1932 году и работали в журнале в журнале «Интернациональная литература, мой муж работал в редколлегии этого журнала. .. несколько раз приходили к нам на квартиру по делам журнала...

-          На какой базе вы были завербованы Отвальдом для шпионской работы?

-          Я не была завербована... у нас с ним был разговор на литературные темы.

-          Вы говорите неправду, нам известно, что вы были завербованы Отвальдом.

-          Нет, я знала его как антифашистского писателя и на шпионские темы у нас не было никакого разговора».

За пять лет до подлого убийства Третьякова без суда и следствия Брехт рассказывал ему о мечте устроить в Берлине театр-паноптикум, где инсценировались бы интереснейшие судебные процессы всех предшествующих времен, а рядом - самый справедливый в мире советский процесс. Брехт-драматург, этот, по характеристике Третьякова, «старый сутяга, умелый и изворотливый казуист», «непобедим» в своих драмах - судебных процессах за правду, «незаменим там, где вступает в тяжбу с буржуазной логикой, при условии, что тяжба будет происходить на точных основах буржуазного судопроизводства», он загонит подонков «в угол, в тупик, ткнет носом в мерзость строя». Отменив всякое право, и буржуазное и человеческое, Сталин, казалось бы, переиграл всех в своем театре-паноптикуме, полностью воплотившем принцип Антихриста, но все-таки не смог завладеть царством души, способной чувствовать до последнего вздоха.

Казалось бы, материал «Цезаря», дающий возможность исследования механизма диктатуры, взаимосвязи принципа диктатора и образа врага как элементов единой неразрывной системы приковал к себе внимание Брехта как тема европейской чумы XX века. Но никаким Разумом Зло сталинского цезаризма объять ни Третьякову, ни Брехту в 1937 году не представлялось возможным. Не случайно Брехт продолжает проводить строгое различие между Сталиным и Гитлером, пакт между ними объясняет «внутрирусской ситуацией», а не господством сверхдиктатуры, позволяя недопустимую, сточки зрения Вальтера Беньямина, энтузиастическую форму хвалы в адрес Сталина.

Он не мог знать о мучениях Третьякова, о степени опасности, нависшей и над ним самим, о котором в эмиграции уже ползли домыслы как о «фашисте, троцкисте или буддисте». В мае 1941 года Брехт, благополучно проследует по пути в Америку по Трансибу, маршрутом своего русского «учителя».

Из рассказа дочери Третьякова: «Хелли Вайгель, когда она была в Москве с Берлинским ансамблем, пригласила нас с мамой пообедать, так получилось, что рассказывать о том, что случилось, пришлось мне. Хелли сказала: Ах, Ольга, если бы я все это знала! Как мало может один человек сделать для другого. А если бы и знала, то ничего не могда бы сделать».

«... Ни единый голос не поднялся в его защиту. / А что, если он невиновен? / А что, если он невиновен. / Как можно было его послать на смерть?»

В пропитанных ложью документах большевистской инквизиции о физическом уничтожении писателя и поэта одиноким загадочным медиатором высится слово «ЯСКА», названное Третьяковым кличкой агента. Только близкие могли знать, что за этим скрывается анаграмма ласкательного имени жены поэта, которую он обожал и которой в 1922 году посвятил поэтический сборник «ЯСНОШ».

Ясные явства Яснышу
Я сношу...

В. Топоров пишет о многосложной функции анаграммы, творец, которой - «автор главного мифа и одновременно его герой-жертва и герой-победитель, приносящий жертву и приносимый в жертву, вина и ее искупление» ("К исследованию анаграмматических структур»). «ЯСКА» - последнее мифопоэтическое деяние Третьякова, единственное, что, будто крестное знамение авангардиста, могло хранить Третьякова посреди лжи, кольцом сжимавшейся вокруг.


В.Колязин


Из книги "Верните мне свободу". Деятели литературы и искусства России и Германии - жертвы сталинского террора. Мемориальный сборник документов из архива бывшего КГБ. М., "Медиум", 1997 г.


ДАЛЕЕ:

Т.С.Гомолицкая-Третьякова "О МОЕМ ОТЦЕ"