Уолт Уитмен - Whalt Whitman


ИЗ ДНЕВНИКА

SPECIMEN DAYS


ПРЕДИСЛОВИЕ

На склоне лет Уот Уитмэн обнародовал книгу „Образцы дней" (Specimen Days). Как это ни странно, но по языку и литературным приемам книга напоминает „Уединенное" Розанова. Тот же якобы неряшливый слог, тот же тон, — интимный и домашний. Словно щеголяя своей нелитературностью, Уот Уитмэн (как Розанов) стилизует свою прозу под фамильярную, отрывочную, случайную речь — обо всем, что придется: 6 погоде, войне, философии. С нарочитой небрежностью он (как и Розанов) сообщает читателю отрывки из своего дневника, отрывки из частных писем, вырезки из старых газет, лоскутки из записной книжки, клочки воспоминаний, — словом, всякий необработанный, сырой материал. Конечно, во всем этом кажущемся хаосе есть (как и у Розанова) потаенный порядок, скрытая система. Эта нелитературность есть, в сущности, чисто литературный прием, имеющий целью создать впечатление повышенной искренности, безыскуственной, наивной откровенности.

Синтаксис — тоже Розановский: не книжный, а разговорный, — тот дерзкий, прихотливый, якобы неправильный синтаксис, который доступен лишь изощренному мастеру стиля. Многие части предложения опущены. Фразы испещрены скобками, кавычками, тире, которые призваны отметить разнообразные (часто капризные) оттенки словесных интонаций и жестов.

Замечательно, что в стихах Уота Уитмэна эта словесная мимика гораздо беднее, чем в его прозе. В стихах он монументален и потому несколько однообразен, а в прозе — бывает, что на пространстве одного предложения у него сменяется несколько душевных тонов. Оттого-то его прозу гораздо труднее переводить, чем его стихи: улавливать эти оттенки сменяющихся душевных тонов и запечатлевать на другом языке — задача почти невозможная. Боюсь, что, переводя прозу Уитмэна, я едва ли справился со своей задачей: фраза вышла слишком причесанной, язык беднее и элементарнее. Уитмэн часто создает неологизмы, он пишет: „эгоизмы", „блески" „эмерсонить" и т. д. Эту особенность его словаря невозможно передать на чужом языке.

Впрочем, я главным образом переводил другие отрывки — те, которые по своему ритму приближаются к Стихотворениям в прозе.

Вслед за этими отрывками печатается самое обширное из произведений Уота Уитмэна „Будущие пути демократии". Американская критика ставит эту вещь очень высоко, хотя и не может решить, к какому литературному роду следует отнести ее. Порою она тяжела и хаотична, но порою в ней чувствуется такое парение широкого и вдохновенного ума, что она кажется столь же поэтическим созданием искусства, как .любое из стихотворений Уота Уитмэна.

К. Ч.

В спальном вагоне

Какая дикая и странная услада — покоиться ночью в моем роскошном вагоне-дворце, прицепленном к мощному Болдвину *), этому воплощению быстрейшего бега, наполняющему меня движением и непобедимой энергией.

*) Машиностроительные заводы Болдвина в Филадельфии славятся своими паровозами. Особый тип паровоза называется по имени строителя „Болдвином".

Поздно. Может быть, полночь. Может быть, позже Мы летим чрез Гаррисберг, Колэмбос, Индианополис. Магически сближаются дали. Чувство опасности радует. Вперед мы несемся, гремя и сверкая, бросая во тьму то трубные звуки, то ржание. Мимо человечьих жилищ, мимо коров и овинов, мимо молчаливых деревень! И самый вагон, этот спальный вагон, со спущенными занавесками и притушенным газом, и эти диваны со спящими,— среди них столько женщин и детей, — удивительно, что все почивают так крепко и сладко, когда мы молнией мчимся вперед и вперед — через ночь.

(Говорят, что в свое время француз Вольтер считал военный корабль и оперу самыми яркими символами победы искусства и человечности над первобытным варварством. Если бы этот острый философ жил в наше время здесь и мчался в этом спальном вагоне — лежа на прекрасной постели, пользуясь отличным столом, — из Нью-Йорка в Сан-Франциско, — может быть, он забыл бы об опере или о военном корабле и признал бы самым лучшим примером победы человечества над варварством — спальный американский вагон).


Молчаливый генерал *)

28 сентября 1879 г.

*) Генерал Грант (1822 — 1885) — знаменитый американский полководец, доведший до победного конца войну за освобождение негров. Дважды был президентом Соединенных Штатов. В 1877 году уехал из Америки, посетил Европу, Индию, Китай, Японию. Вернулся в 1879 году.

Итак, генерал Грант об'ехал весь мир и снова вернулся домой. Вчера он прибыл в Сан-Франциско из Японии на пароходе „Токио". Что за человек! Какая жизнь! Вся его биография показывает, к чему способен любой из нас, любой американец. Циники пожимают плечами: „Что люди находят в Гранте? Отчего вокруг него столько шуму?" По их словам, он человек некультурный, не понимает искусств, несведущ в науках; никаких особых талантов у него не имеется, он решительно ничем не замечателен. Все это так. И, однако, жизнь этого человека показывает, как по воле случая, по капризу судьбы, заурядный западный фермер, простой механик и лодочник, может внезапно занять невероятно высокий, страшно ответственный пост, возбуждающий общую зависть, — возложить на себя такое тяжкое бремя власти, какого на памяти истории не знал никакой самодержец, и отлично пробиться сквозь все препоны, и с честью вести страну (и себя самого) много лет, — командовать миллионной армией, участвовать в пятидесяти (и даже больше) боях, управлять в течение восьми лет страною, которая обширнее всех европейских государств, взятых вместе, — а потом, отработав свой урок и уйдя на покой, безмятежно (с сигарой во рту) сделать променад по всему свету, побывать в его дворцах и салонах, у царей, королей, микадо — пройти сквозь все этикеты и пышнейшие блески так флегматично, спокойно, словно он гуляет в послеобеденный час в галлерее какой-нибудь Миссурийской гостиницы.

За это его и любят. Я тоже люблю его за это. По-моему, это превосходит Плутарха. Как обрадовались бы ему древние греки. Простой, обыкновенный человек, — никакой поэзии, никакого искусства! — Только здравый практический смысл, готовность и способность работать, выполнить ту задачу, которая встала пред ним. Заурядный торговец, делатель денег, кожевник, фермер из Иллинойса — генерал республики, в эпоху ее страшной борьбы за свое бытие, во время междоусобной войны, когда страна чуть было не распалась на части,—а потом, во время мира — президент (этот мир был'тяжелее войны!) — и ничего героического!— (как говорят авторитетные люди). И все же величайший.герой. Кажется, что боги и судьбы сосредоточились в нем.

 

Наши именитые гости *)
(Фрагмент)

*) Каждый прославившийся на родине англичанин считал своим долгом совершить турне по Америке, прочитать там публичные лекции и, вернувшись домой, написать свои Американские впечатления. Вслед за Диккенсом посетил Америку Теккерей, потом Фрауд, потом Герберт Спенсер, Оскар Уайльд и др.— Кастеляр, упоминаемый, здесь,—даровитый испанский историк (1832 — 99), много писавший об Америке. — Под парижскими эссеистами автор, очевидно, разумеет Ренана и Тэна.


... От имени всей американской Земли привет нашим именитым гостям. Такие визиты и гостеприимства, рукопожатия, встречи лицом к лицу, далекое, ставшее близким, являются залогом божественного слияния народов. Путешествия, разговоры друг с другом, взаимное ознакомление стран — все это на благо Демократии и высшего Закона.

О, если бы наша страна,— о если бы всякая страна: в мире могла ежегодно, постоянно принимать у себя; поэтов, мыслителей, ученых, — даже чиновных магнатов— всякой иной страны, в качестве почетных гостей! О, если бы в Соединенные Штаты — особенно Западные — приехал бы на долгое время, чтобы погостить-побродить, изучить,— благородный и печальный Тургенев — или Виктор Гюго, или Томас Карлейл! Кастеляр„ Теннисон, два или три парижских эссеиста, если бы мы встретились лицом к лицу — кто знает, возможно ли, чтобы нам не удалось ближе понять друг друга?

 

Обыкновенная земля, почва

6 апр. 1877 г.


Земля — пусть другие малюют море и воздух (я пробовал тоже), но теперь моя тема — земля, обыкновенная земля под ногами. Тут она бурая (между зимой и весной, перед тем как покрыться зеленью),— по ночам дожди,— утром запах сырости, — красные черви выползают из почвы — мертвые листья, первые зачатки травы, — сокрытая жизнь в глубине, жаждущая пробиться наружу, начать что-то новое, — в защищенных местах небольшие цветы — дальняя озимь блестит изумрудом — а деревья голы, они еще не заслоняют просторов, которые летом будут не видны из-за листьев, — затверделая, невспаханная новь — лошади гуськом волочат плуг — дюжий парень свистом понукает их — и вот черная, жирная земля взборождена длинными, косыми полосками.

 

Книги Эмерсона (их темные стороны)

Я рассмотрю его книги с демократической, западной* точки зрения. Я отмечу темные пятна и тени на этих залитых солнцем просторах. Кто-то выразился о героических дущах, что там, где есть высокие вершины, неизбежны глубокие долины и пропасти. У меня неблагодарная задача: я хочу умолчать о вознесшихся в небо вершинах и залитых солнцем просторах, я буду говорить лишь о пятнах теней и голых пустынных местах. Я убежден, что никакой художник, никакое произведение искусства не может обойтись без них.

* Западные Штаты Сев. Америки менее тронуты культурой, чем восточные; слово Запад в статьях Уота Уитмэна является синонимом воли и дикости.


Итак, во-первых, не кажется ли вам, что страницы Эмерсона слишком хороши, слишком вылощены. (Ведь и хорошее масло — отличная вещь, и хороший сахар — отличная вещь, но всю жизнь не есть ничего, кроме сахара с маслом, — хотя бы самого первого сорта!) Автор постоянно говорит о воле, простоте и естественности, а между тем, у него каждая строчка зиждется «а искусственных профессорских тонкостях, на всевозможных ученых церемониях. Это зовется у него культурой. Это тот фундамент, на котором он строит. Он де л а е т, м а с т е р и т свои статьи; они не растут у него бессознательно. Это фаянсовые статуэтки, фигурки: фигурка льва, оленя, краснокожего охотника. Все они — грациозные, тонкой работы; поставить бы их на полке из мрамора (или красного дерева) в кабинете или гостиной! Статуэтка зверолова, но не зверолов. Да и кому нужен настоящий зверолов, настоящий лев? Что делать настоящему зверю среди портьер, изящных безделушек, джентльменов и дам, негромко беседующих об искусстве, о Лонгфелло и Роберте Броунинге? Только намекни им, что это подлинный бык, настоящий краснокожий, неподдельные явления Природы — все„ эти добрые люди в ужасе кинутся бежать, кто куда.

Эмерсон, по моему мнению, лучше всего проявляет свои дарования отнюдь не в качестве художника, поэта, учителя, хотя и в этом он весьма хорош. Главная его сила — критика, диагноз. Им управляет не страсть, не фантазия, не преданность какой-нибудь идее, не заблуждение, а холодный и бескровный интеллект (О, я знаю, там есть и огни, и тревоги, и жаркая любовь, и эготизмы, и вечное глубокое пылание, как у всех уроженцев Новой Англии — но все это скрыто от взора за холодным и бесстрастным фасадом). Эмерсон никогда не бывает пристрастен, односторонен, как это случается со всеми поэтами, с самыми хорошими писателями; он видит все стороны, сочувствует всем. Под влиянием его произведений вы, в конце концов, перестаете благоговеть перед чем бы то ни было — и благоговеете лишь перед собой. Вы уже не верите ни во что—только в себя самого. Это хорошо, но лишь на время. Эти книги заполнят — и прекрасно заполнят—одну из эпох вашей жизни, одну из стадий вашего духовного развития — в этой роли они несказанно полезны (как для самого Эмерсона было в юности полезно богословие и те религиозные догматы, которые он проповедывал). Эти книги только этап. Но в час вашей старости или в час, когда у вас подняты нервы, или в самый торжественный час вашей жизни, или в час вашей смерти,— когда вы жаждете нежащих и укрепляющих воздействий бездонной Природы, когда вы ищете их в литературе или в человеческом обществе — разум, один только разум, как бы он ни был остер, покажется вам ни к чему, и эти книги будут вам не нужны.

Как философ, Эмерсон черезчур элегантен. Он требует благовоспитанных, тонких манер. Он как будто не знает, что наши манеры и нравы это те внешние признаки, по которым металлургист или химик отличают один металл от другого. Для хорошего химика все металлы равно хороши, а верхогляд, разделяющий предрассудки толпы, сочтет золото и серебро лучше всех. Так и для истинного художника те манеры, что зовутся дурными, может быть, наиболее живописны и ценны. Вообразите, что книги Эмерсона вошли в нашу плоть и кровь, стали основой, млечным соком американской души — какие бы мы сделались умытые, чистенькие, грамматически правильные, но беспомощные и бескровные люди. Нет, нет, дорогой друг! хотя Штатам и нужны ученые, хотя, может быть, им также нужны такие джентльмэны и дамы, которые часто принимают ванну, никогда не смеются слишком громко, и не делают ошибок в разговоре,— но было бы ужасно, если бы мы все до единого превратились в этих джентльмэнов и дам. Штатам нужны и другие люди, другого сорта. Им нужны и хорошие фермеры, и моряки, и механики, и клерки, и просто обыватели, и деловые люди, и общественные деятели, —хорошие отцы и хорошие матери. Побольше бы нам этих людей —дородных, здоровых, благородных, любящих родину, — и пусть их глаголы не согласуются с их подлежащими, а их смех громыхает, как выстрел! Конечно, Америке мало и этого, но это главное, что ей нужно, и нужно в огромном количестве. И кажется, что Америка по интуиции, ощупью, бессознательно идет именно к этой цели — несмотря на все страшные ошибки и отклонения от прямого пути. Создание (по примеру Европы) какого-то особого класса переутонченных, рафинированных людей (отрезанных от остального человечества) — дело отнюдь не плохое само по себе, но для Соединенных Штатов оно не подходит. В нем гибель для нашей американской идеи. К тому же Соединенные Штаты и не в силах создать такой особый специальный класс людей, который, по своему великолепию и духовной утонченности, мог бы состязаться или хотя сравниться с тем, что создано главнейшими европейскими нациями в былые времена и теперь. Нет, не в этом задача Америки. Создать огромный союз людей, обладающих огромным и разнообразным пространством земли—на западе, на востоке, на юге, на севере — создать, впервые в истории мира, великий, многоплеменный истинный Народ, достойный этого имени, состоящий из героических личностей, — вот ради чего существует Америка. Если эта цель осуществится, она в той же мере, если не вдвойне, будет результатом соответствующих демократических социальных учений, литератур и искусств, как и нашей демократической политики.

По временам мне казалось, что Эмерсон едва ли понимает, что такое истинная поэзия, в высшем значении этого слова — поэзия Библии, Гомера, Шекспира. В сущности, ему больше по нраву шлифованные сочетания слов — или что-нибудь старинное, или занятное, например, стихи Уоллера „Ты, милая роза!" или строки Ловеласа „К Локусте" — затейливые причуды старых французских поэтов и т. д. Конечно, он восхищается силой, но восхищается ею, как джентльмэн, и в глубине души (полагает, что все величайшие свойства поэтов и Бога должны быть всегда подчинены октавам, ловким приемам, бряцанию звуков, словам.

Вспоминая, что я когда-то, много лет тому назад подвергся (как и большинство молодежи) некоторому, хотя поверхностному и довольно позднему влиянию Эмерсона; что я набожно читал его книги и обращался к нему в печати, как к „Учителю", и около месяца верил, что я вправду его ученик-^я не испытываю никакого неприятного чувства. Напротив, я очень доволен. Я заметил, что большинство молодых людей, обладающих пылким умом, неизбежно проходит чрез это. ' Главное достоинство Эмерсоновой доктрины заключается в том, что она порождает гиганта, который разрушает ее. Кто захочет быть чьим-нибудь учеником и исследователем?—слышится чуть ли не на каждой странице. Никогда не было такого учителя, который предоставлял бы своим ученикам такую безграничную волю — идти самостоятельным путем. В этом отношении он истинный эволюционист.


Часы для души (Фрагмент)


22 июля, 1878... Большая часть неба — словно только что покрыта большими брызгами фосфора. Взгляд проникает глубже и дальше, чем всегда. Звезды стоят так густо, как в поле колосья пшеницы. Не то, чтобы какая-нибудь из них, отдельная, была слишком ярка; в зимние морозные ночи звезды бывают острее, пронзительнее — но общее разлитое в небе сияние необычайно для взора, для чувств, для души. Особенно для души. .(Я убежден, что в Природе есть часы, — в утреннем и вечернем воздухе — специально обращенные к душе. В этом отношении ночь превосходит все, что может сделать самый заносчивый день). В эту ночь, как никогда дотоле, небеса возвестили Господнюю славу. Это были небеса Библии, Аравии, пророков, небеса древнейших поэм. Там. в тишине, оторвавшись от всего земного (я ушел одиноко из дому, чтобы впитать в себя видимое, чтобы не разрушить этих чар) — и обилие, и отдаленность, и жизненность этого звездного свода,, распростертого у меня над головой — все это понемногу влилось в меня, пропитало меня насквозь. Они так свободны, так бескрайно высоки, раскинулись к северу, к югу, к востоку и западу, а я маленькая точка,., внизу, посередине, но все это множество я вмещаю и воплощаю в себе.

Как будто в первый раз вся вселенная бесшумно погрузила в меня свою несказанную мудрость, которая выше,— о, безгранично выше! — всего, что могут выразить наши книги, искусства, проповеди, древние и новые науки. Час души и религии — зримое свидетельство о Боге в пространстве и времени — явное и ясное, как. никогда. Нам показывают неизреченные тайны. Все небо словно вымощено ими. Млечный путь — сверхчеловеческая симфония, ода Всемирного Хаоса, презревшая звуки и ритмы, огнезарный взор Божества, обращенный к душе. Тишина — неописуемая ночь и звезды.

Рассвет. 23 июля. Сегодня между часом и двумя пред восходом солнца, на том же фоне, происходило иное — иная красота, иной смысл.

Луна еще высока и ярка. В воздухе и в небе что-то цинически-ясное, девственно-хладное, Минерво-подобное, нет уже ни лирики, ни тайны, ни экстаза, нет религиозного чувства. Многообразное Все, обращенное к одной душе, перестает существовать. Каждая звезда — сама по себе, — словно вырезанная,— отчетливо видна в бесцветном воздухе. Утро будет сладостно, прозрачно, свежо, но лишь для эстетического чувства. В его чистоте нет души. Я только что пытался описывать ночь, посягну ли на безоблачное утро? Какая неуловимая нить между рассветом и душой человеческой! Ночи похожи одна на другую и утра похожи одно на' другое, но все же каждое утро особенное, и .каждая ночь—иная.

Сначала огромная звезда невиданного великолепно-белого цвета, с двумя или тремя длинными лучами, которые, словно пики различной длины, сверкают в утреннем эфире алмазами. Час этого великолепия и — рассвет.


продолжение: "БУДУЩИЕ ПУТИ ДЕМОКРАТИИ"