ПРАВА ЧЕЛОВЕКА как национальная идея

Сергей Ковалев

БЫЛ ЛИ СЭР ИСААК НЬЮТОН ЗАПАДНИКОМ?

Чаще всего концепцию прав человека попрекают ее происхождением. Обычно говорится следующее: эта идея – порождение западной культуры, насквозь пронизанной индивидуалистическим мировоззрением. А у нас в России (Китае, Заире, Республике Сандвичевы Острова) индивидуализм никогда не был основой национального бытия.
Западный европеец или американец руководствуется в жизни исключительно материальным интересом, а материальный интерес разъединяет людей. А для русского (китайского, заирского и т.д.) человека на первом месте стоят духовные, а не материальные ценности; соответственно, естественной основой нашей общественной и государственной жизни является не «общественный договор», не «система сдержек и противовесов», а соборность. Или, сказать по-русски, консенсус. Поэтому мысль о том, что граждане имеют какие-то индивидуальные права, которые могут вступать в противоречие с общественными (читай: государственными) интересами, несовместима с русской (заирской и пр.) национальной идеей.

Мне не хотелось бы вступать в рассуждения относительно таких деликатных предметов, как органическая чуждость моих соотечественников низменным материальным интересам. Любой, кто участвовал когда-либо в спорах, возникающих, например, внутри гаражного кооператива, может составить по этому поводу самостоятельное суждение. Но мои оппоненты имеют в виду, конечно, более возвышенные предметы: культуру, мировоззрение, исторический путь страны. Что ж, позволю себе лишь два замечания. Во-первых: уверены ли они, что правовые, договорные отношения, разработанная система процедур, направленных на достижение компромисса, разъединяют, а не соединяют людей? И во-вторых: по части духовности и соборности мы, возможно, и уникальный народ, но вот по части рассуждений на эту тему мы отнюдь не уникальны.
Немецкие философы разглагольствовали об особых свойствах германского национального мировоззрения, несовместимого ни с «французским рационализмом», ни с «англосаксонским торгашеским духом», еще в начале XIX века. Кстати, именно у Гердера, Фихте, Гегеля позаимствовали идею «целостного национального мировоззрения» наши ранние славянофилы. Правда, в самой Германии такого рода философия вышла из моды после 1945 г.

Есть ли зерно истины в утверждениях современных почвенников? Да, есть. Действительно, основы системы прав человека, как и основы современного демократического государственного устройства, были разработаны в XVII–XVIII вв. в Западной Европе (прежде всего в Англии и Франции) и Северной Америке; там же новая теория была впервые применена в политической практике. Тогда же и там же были разработаны основы современной физики. Но можно ли считать современную физику «западнической» на том основании, что сэр Исаак Ньютон жил в Англии?

Конечно, философские концепции и общественные институты заимствуются не так легко, как естественнонаучные открытия. Любой народ в своем политическом развитии выбирает пути и формы, сообразуясь с собственной культурой, с собственными национальными традициями. Вот о культуре и о традициях я хотел бы поразмышлять.

СЛУГИ ОТЕЧЕСТВА У АЛТАРЯ ОТЕЧЕСТВА

Некоторые специфические черты русской национальной традиции в самом деле не способствуют укоренению в России уважения к правам человека. Это, прежде всего, склонность к сакрализации государственной власти и патерналистские ожидания.
Мы привыкли относиться к государству как к некоей внешней силе, которую мы можем по-детски обожать или по-детски ненавидеть, но за действия которой мы не несем никакой ответственности. А вот оно, государство, отвечает за все, включая погоду. Ясно, что при таком раскладе нам действительно не нужны никакие права, как не нужны они трехлетнему ребенку.

Социальные истоки этой психологии понятны. Она была порождена исторически сложившейся особой ролью государственного аппарата в русском обществе. В течение веков государственная власть воспринимала себя как единственную общественную реальность в России, а все остальное – культуру, экономику, науку, религию, собственных граждан, наконец, – в лучшем случае как объект деятельности. В худшем же случае любая общественная активность, претендующая на независимость от государства, воспринималась как досадная и злокозненная помеха, подлежащая немедленному устранению. Так, например, обстояло дело в течение семидесяти пяти лет существования коммунистического режима.

Эта установка на тотальность государства не могла, разумеется, пройти бесследно. Она и не прошла: обратите внимание, что и по сей день в газетных публикациях и даже в устной речи слово «государство» употребляется почти как синоним слов «Россия», «общество», «народ». Так, рассуждая о необходимости поддержать отечественную науку или образование, редкий журналист удержится от оборота типа «этого требуют интересы государства». Конечно же, он имеет в виду, что этого требуют интересы страны, но язык – великий разоблачитель – ясно указывает, что он плохо различает или совсем не различает общество и государственную власть. В его сознании они едины – как еще недавно были едины народ и партия.
Но язык – это еще и великий мистификатор, и языковые подмены не всегда происходят стихийно. Бывают и небескорыстные мистификации. Кто же заинтересован в том, чтобы национальные интересы устойчиво отождествлялись с интересами государственной власти? Разумеется, сама власть и заинтересована.

Однако «власть» – слишком абстрактное понятие, и когда мы наделяем эту абстракцию атрибутами живого существа, мы лишь усугубляем путаницу в умах. Очевидно, корыстные интересы свойственны только людям, и интересы эти могут быть личными или корпоративными. В данном случае мы несомненно имеем дело с корпоративными интересами той социальной группы, которая призвана осуществлять власть, – с многочисленным и могущественным миром российских чиновников.

Социальной базой российского варианта власти всегда был и остается гигантский управленческий аппарат. Он поддерживает этот тип государства и, в свою очередь, поддерживается им.

Ни российское чиновничество, ни его советскую ипостась – номенклатуру – не следует понимать как своекорыстный слой взяточников и самодуров, управляющих от имени деспотического правительства. Это понимание было бы слишком примитивным. Русская бюрократия веками функционировала в качестве властной элиты. И за это время ей удалось выработать собственную идеологию и собственную концепцию государства. Российский чиновник (как социальный и культурный тип) – не просто нечистый на руку управляющий. Он еще и жрец Власти, единой и неделимой, тотальной и несменяемой, он представляет всемогущее Государство, и сам наделен частичкой этого всемогущества.
Конечно, самосознание нашего чиновника предельно цинично, потому что раздвоено. Ведь помимо ритуальных функций, он все-таки должен решать конкретные управленческие вопросы. Он не только священнослужитель, он еще и менеджер. И как менеджер чиновник не может не видеть неэффективности этатизма, доведенного до абсурда; но как жрец Левиафана он не может допустить и мысли о релятивизации идеи государства.

Революция 1917 года многократно усугубила эту традиционную болезнь российской государственности. Обожествление государства – разумеется, нового, пролетарского государства – достигло размеров, невиданных даже при царском режиме. После экспроприации частной собственности, ликвидации политических партий и подавления гражданских свобод, после разгрома организованного рабочего движения в стране не осталось места, где можно было бы укрыться от всепроникающего присутствия власти. Общество как сложная совокупность самоорганизующихся личных и коллективных прав и интересов, перестало существовать; личность осталась один на один с концентрированной мощью госаппарата.

Государство стало единственным работодателем не только для служащих управленческого аппарата, но и для рабочих, крестьян, ученых, литераторов, артистов и т.д. Возник и на протяжении жизни нескольких поколений существовал невиданный в новейшей европейской истории строй – государство-корпорация, охватывающая все население. При этом строе каждый человек, кто бы он ни был, оказывался в определенном смысле сопричастен к власти – но не как гражданин, контролирующий ее и заставляющий правительство работать для общественной пользы, а как винтик гигантской машины, лишенный возможности влиять на работу механизма в целом.

Это сформировало парадоксальную и двойственную психологию. Нигде так не ненавидели власть, как в Советской России. И нигде на нее не возлагали так много надежд, ибо власть стала всеобъемлющей категорией. Можно сказать, что это – психология чиновника, доведенная до абсурда: естественное человеческое стремление к независимости от вышестоящих сочетается в ней с бессознательным отторжением идеи личной ответственности за свою судьбу.

Внутри партийно-правительственной номенклатуры, кроме того, одновременно нарастало раздражение от необходимости пользоваться непонятной, как санскрит или древнееврейский язык, марксистской фразеологией. Конечно, гегелевские основы марксистской философии позволяли приспособить ее к любому абсурду и оправдать любую несправедливость. Но это годилось для первого поколения советской элиты; тем, кто пришел на смену уничтожившей саму себя в 1930-е годы партии большевиков, не хватало на это ни образования, ни изощренности, ни желания. Наверху зрело подспудное убеждение в том, что все беды страны происходят от марксистского умничанья и что хорошо бы отказаться от него совсем. Или хотя бы дополнить его старым добрым русским национализмом, прямо сказать народу, что величие государства – это и есть его, народа, величие, что Советский Союз – прямой наследник Российской империи, в свою очередь, унаследовавшей мировые права империи Византийской. Все коммунистические лидеры, начиная со Сталина, заставляли людей поклоняться идолам Державы, Нации, Власти, лишь слегка задрапированным марксистской фразеологией. Короче говоря, в среде госаппарата подспудно вызревала новая идеология – идеология державности. Сегодня тайное стало явным.

ЗА ДЕРЖАВУ – НЕ ОБИДНО!

Державность – это вовсе не стремление к сильному и эффективному государству. Это – нечто прямо противоположное: языческое обожествление самодовлеющей силы государственной власти, поставленной вне общества и над ним.
Державному сознанию чуждо само понятие эффективности, которое предполагает, что государство должно служить людям. Ничего подобного: это люди должны рабски и преданно служить идолу государства, возведенному в ранг «национальной святыни».

Это совершенно извращенное, азиатское представление о роли и месте государства в жизни страны унаследовано нами не только от советского режима – оно насильственно прививалось национальному сознанию в течение всех десяти веков российской истории. В иерархии официальных общественных ценностей державная мощь (по легенде, направленная против многочисленных внешних врагов, а на самом деле занятая, в основном, подавлением собственных подданных) всегда стояла на первом месте. Власть полагалось обожать или ниспровергать – но ни в коем случае не относиться к ней рационально, как к полезному и важнейшему (но и крайне опасному, если не держать его под жестким контролем) институту самоорганизации общества.

Словом «держава» первоначально называли здоровенный металлический шар, который держали в руке во время торжественных церемоний сначала византийские автократоры, сиречь самодержцы, а потом и русские цари, считавшие свою державу наследницей Византийской империи. Годился этот предмет разве что на то, чтобы лупить им приближенных по головам, – но наши державники именно эту византийскую древность сочли подходящей эмблемой своего мировоззрения. Правильно, в общем, сочли.
Совершенно ясно, что державная идеология в корне противоречит основному принципу современного государства – приоритету права. Между тем современное сильное государство может быть только правовым. Всякая попытка всякой власти встать над законом именуется в таком государстве произволом и является антигосударственным деянием. Никаких изъятий, никаких ссылок на высшие интересы государства (страны, народа) это правило не допускает.

Власть – необходимый, но опасный механизм; в отсутствие жесткого общественного контроля любая власть в любой стране начинает тяготеть к этатизму, к авторитаризму, к подавлению прав и свобод личности. Подобный контроль невозможен, если базовой ценностью становятся «государственные интересы». Мы и пикнуть не успеем, как они тут же превратятся в «национальные интересы», а государство, соответственно, – в национальную святыню. И тут самое время начинать размахивать шаром-державой.

Именно такую систему управления под аккомпанемент разговоров о державном патриотизме блистательно демонстрируют нам в течение последних нескольких лет. Особенно ярко державная идея проявила свою эффективность и умение решать реальные проблемы в период чеченской войны, как в деле развязывания конфликта, так и в ходе боевых действий. Вам понравилось?

Понятно, что пока наше национальное сознание, наша внутренняя и внешняя политика не избавились от комплекса державности, ни о каком соблюдении прав человека в нашей стране нечего и мечтать. А в глазах просвещенного человечества мы так и останемся нелепым соломенным пугалом, годным лишь на то, чтобы на собственном опыте учить других, как не надо жить.

РОССИЙСКАЯ АЛЬТЕРНАТИВА

С другой стороны, в нашем национальном характере и особенно в нашей культуре заложена и противоположная социально-психологическая модель. При благоприятных обстоятельствах и определенных усилиях со стороны интеллигенции именно на основе этой модели можно будет сформулировать и реализовать «русскую идею».
Не ту, о которой уже второй век невнятно толкуют нам националисты, а настоящую русскую идею, достойную великого народа с великой культурой. Вооружившись ею, мы будем в состоянии превратить нашу страну в действительно великую державу XXI века.

Эта идея – Право, основанное на неотъемлемых правах личности. Право, как единственный путь к извечной российской мечте: общественной справедливости. Я утверждаю, что эта идея укоренена в русской культуре уж, во всяком случае, не меньше, чем этатистский державный миф.

Отсутствие или неразвитость правовых норм, гарантирующих свободу и достоинство личности, были несчастьем России в течение всей ее истории. В русской литературе, в российском национальном сознании это несчастье обернулось высоким статусом такой категории, как справедливость, острым ощущением неразрывной связи ее с нравственностью. Русский менталитет отвергает возможность безнравственной справедливости или несправедливой нравственности.

Однако пафос человеческого достоинства и личной свободы в нашей национальной традиции сосуществовал с откровенным пренебрежением к процедурному праву, которое так важно для западноевропейского сознания. Достаточно вспомнить, как классическая русская литература – Достоевский или Толстой – описывала судебную процедуру: иронически, уничижительно, враждебно. Стремление к абсолютной, божественной справедливости заставляло их отвергать саму идею справедливости земной, человеческой, секулярной.

Это стремление в сочетании с пренебрежением к кодифицированной процедуре привело к тому, что в качестве средства для установления справедливости в обществе часть русской интеллигенции ухватилась за социологические теории двух немецких «профессоров» (профессорами ни в каком университете они не состояли, но мышление у них было, безусловно, самым что ни на есть «профессорским»). Теории оказались в основном неверными, а научная база, на которую они опирались, устарела уже в самый момент их возникновения. Но русским революционерам показалось, что с помощью этих теорий можно будет установить в стране – что там в стране, во всем мире! – справедливое общество, в котором человек будет по-настоящему свободен.
Попытка установить справедливость и свободу вне права и против права обернулась кровавым кошмаром и семидесятилетним господством одного из самых несправедливых и тиранических режимов в истории России и человечества.

Конечно, когда диктатура пребывала в террористической фазе своего развития, ни о какой ненасильственной борьбе за права человека не могло быть и речи. Единственной формой сопротивления людоедскому режиму могло стать подполье; и во второй половине 1940-х гг. в стране действительно возникло множество подпольных кружков, в основном среди учащейся молодежи. Казалось бы, после смерти Сталина, когда за оппозиционные настроения перестали немедленно убивать, политическое подполье обрело определенную перспективу. В этом случае дальнейший ход исторического развития был бы предопределен: антиправительственная агитация, рост народного недовольства, революционные вспышки – и новая революция, скорее всего кровавая (разве революции в России когда-нибудь бывали бескровными?). А после революции, как водится – становление нового государственного монстра, сопровождаемое новыми репрессиями.

Однако мы «пошли другим путем», и это доказывает, что, вопреки распространенному мнению, уроки истории все же иногда чему-то учат. В последние десятилетия существования советского режима общественная мысль обратилась не к подполью, не к насильственному сопротивлению, а к праву.

Так называемое диссидентское движение, возникшее в СССР к середине 1960-х гг., было очень неоднородным и не очень массовым явлением. И нет ничего удивительного в том, что большинство зарубежных советологов попросту не обратили на него внимание. Они вообще были убеждены в том, что все события в России, достойные внимания, происходят на нескольких гектарах земли, ограниченных кремлевской стеной.

Я, между прочим, тоже не склонен переоценивать непосредственного влияния диссидентов на политическое развитие в СССР, хотя не склонен и преуменьшать косвенной их роли в падении старого режима. Диссидентская активность была, прежде всего, индикатором, показывающим эволюцию общественных настроений, направление, в котором развивалась независимая мысль. Но это – отдельный разговор.

Сама эта активность проявлялась в разных формах, чаще всего далеких от политики; но ее общим знаменателем было, несомненно, ощущение нравственной несовместимости с несправедливым и жестоким к человеку общественным строем. Стержнем же ее стала борьба за права человека в СССР.

Правозащитное движение родилось в ответ на политические преследования диссидентов самых разных толков и убеждений.
Этим преследованиям необходимо было противопоставить гражданскую позицию, свободную от политики и идеологии; апелляция к закону казалась единственно возможной и приемлемой для всех формулой. Но очень скоро правозащитники пришли к осознанию самостоятельной ценности права. Они открыли для себя и в какой-то степени для других фундаментальное значение прав человека в современной общественной жизни.

Я хотел бы обратить внимание читателя на одно чрезвычайно важное обстоятельство. Вопреки расхожим стереотипам, роль западных идей в зарождении и становлении правового сознания была, во всяком случае, поначалу, минимальной. Мы были отделены от Европы довольно-таки прочным железным занавесом, и наши представления о Западе были весьма туманными. Подавляющее большинство диссидентов было чудовищно невежественно в области современных правовых концепций, и мало кто имел представление об их роли и месте в западном обществе. На что мы опирались? На статью 125 советской Конституции, гарантирующую основные политические и гражданские права «в соответствии с интересами трудящихся». Я помню бесконечные дискуссии со следователями и судьями о том, как следует понимать эту клаузулу: то ли гражданские права соответствуют интересам трудящихся и потому гарантируются Конституцией, то ли они гарантируются лишь постольку, поскольку этим интересам соответствуют. Естественно, наши «оппоненты в погонах» отстаивали последнюю трактовку – ведь в таком случае окончательное решение о соответствии или несоответствии наших действий Конституции оставалось за ними.

Позднее в самиздате стала распространяться Всеобщая декларация прав человека ООН; разумеется, при обысках этот подрывной документ неукоснительно изымался. А уж про Пакт о гражданских и политических правах или про Европейскую конвенцию по правам человека в конце 1960-х знали только самые-самые «продвинутые» правозащитники.

Говорят, что роковой ошибкой ЦК КПСС была публикация в «Известиях» в 1975 году полного текста заключительного акта Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, включавшего и так называемую «третью корзину» – договоренности о соблюдении основных прав человека всеми участниками соглашения. Разумеется, политические преследования после этого не прекратились; но миллионы советских граждан узнали о том, что некоторые из их прав защищены международным договором, подписанным и Советским правительством. В результате правозащитное движение получило новый импульс.
Вероятно, так оно и было (я в это время уже сидел); но становление движения произошло раньше и в плане идейном было типичным «изобретением велосипеда».

Мысль о верховенстве права не была заимствована Россией с Запада: она непосредственно вытекала из нашего жизненного опыта и из наших понятий о нравственности, сформировавшихся под влиянием, прежде всего, русской культурной традиции.

Что это доказывает? На мой взгляд, – что правовая идея имеет глубокие корни в нашей культуре и сознании. По крайней мере, столь же глубокие, как и российский правовой нигилизм. Если горстке диссидентов удалось самостоятельно «изобрести» эту идею, а затем, опираясь только на нее, выстоять против самого мощного в мире и крайне неразборчивого в средствах репрессивного аппарата, то значит, ее перспективы в нашем обществе небезнадежны. А по своему ценностному потенциалу она вполне способна консолидировать нацию.

Мне могут возразить: высокий статус права в системе общественных ценностей – особенность психологии и мировоззрения русской интеллигенции, да и то не всей. Народу в целом это не свойственно.

Думаю, это возражение несостоятельно. Мы ведь говорим о целеполагании – а это работа именно национальной интеллигенции. Что же касается так называемых широких масс, то я уверен, что в сознании большинства моих сограждан главными общественно значимыми проблемами были и остаются именно проблемы, связанные с несправедливостью и произволом. И если бы наши реформаторы не были столь сосредоточены на экономических преобразованиях, а занялись в первую очередь созданием в России эффективной и гуманной правовой системы, то и к социально-экономическим тяготам переходного периода сложилось бы иное, много более терпимое отношение. И об опасности коммунистической реставрации можно было бы забыть.

Выбор, стоящий перед Россией, предельно ясен: или мы выкарабкиваемся на дорогу права – магистральную дорогу развития человечества, или вновь застреваем в византийско-ордынском державном болоте.

И этот выбор зависит только от нас с вами.

"Известия"
№69 15 апреля 1998 года