ЦАРЬ - ЧУРБАН, ЦАРЬ - ЦАПЛЯ
-  
 
ЧАСТЬ I

I. Ручной деспот II. Царь-мужик III . На перекрестке.IV. Консервативно-демократическая программа V. Развязка самодержавного демократизма; граф Дмитрий Toлстой

VI. Человек системы. VII . Великий голод и «кономическое положение русских крестьян

IX. Поляки и финляндцы. X. Штундисты

 
ЧАСТЬ II.

I. Административная ссылка и тюрьма.. II. Ссылка к полярному кругу

IV. Ход русского революционного движения. V. Современная оппозиция

   
   

 

ЦАРЬ-ЧУРБАН, ЦАРЬ-ЦАПЛЯ
С.М.Степняк-Кравчинский

 

ЧАСТЬ I I. Русская интеллигенция при Александре III .

(III. Сибирские ужасы: якутская бойня и трагедия на Каре.)

 

III. Сибирские ужасы: якутская бойня и трагедия на Каре.


Одна из самых страшных трагедий последних двух царствований — якутская бойня — произошла в связи с ссылкой в область полярной ночи. Это ужасное дело не прошло незамеченным и неведомым, как большинство темных деяний русского самодержавия. Благодаря «Таймсу», весть о нем обошла весь мир, и дело это сыграло значительную роль в обращении симпатий английского общественного мнения на сторону борцов за русскую свободу.

С того времени до нас дошло много вполне достоверных документов, объясняющих то, что было темного и непонятного во всем этом деле, и бойня представляется теперь в несколько ином свете — предоставляю читателям судить, в лучшем ли или в худшем.

В начале апреля 1889 г . тридцать политических ссыльных ждали в Якутске отправки куда-нибудь на дальний восток Сибири, куда им было приказано водвориться на жительство. Все это были, нужно заметить, административные ссыльные: их не судили, против них не было выставлено никаких положительных доказательств; по их делу не состоялось никакого судебного решения. С точки зрения закона они сохраняли все свои права, так как ничем не были изобличены, и никакого наказания на них по суду не было наложено. Правительство, не закон, а правительство, по чисто административным соображениям, предписало этим людям жить в ссылке. Это обычный прием по отношению к лицам, подозреваемым в неблагонадежности, но против которых нет улик. Чтобы добраться до Якутска, эти тридцать человек совершили уже трудное, изнурительное путешествие, длившееся целый год, и шли большей частью пешком, по этапу. Для достижения дальнейших пунктов, Верхоянска и Колымска, предстояло, однако, преодолеть еще гораздо больше трудностей. Верстах в 160 от Якутска, в Алдане, исчезают последние следы культуры. Дорога проходит по абсолютно пустынной местности, где в лучшем случае встречаются какие-нибудь кочующие дикари; но даже из них большая часть вымерла от натуральной оспы.

Одни политический ссыльный, который пропутешествовал из Якутска в Колымск, рассказывал, что, когда он дошел до юрты, т.-е. этапного пункта, там оказался только один человек, умерший от оспы, другой умирающий и никаких съестных припасов для этапных. Все другие здоровые члены семьи, жившей в юрте, разбежались. А эти юрты — единственные жилища по пути. В них живет чиновник, исполняющий должность почтмейстера. На его обязанности лежит поддерживать средства сообщения, и он является единственным посредником между правительством и туземцами, большинство которых полудикари. Эти почтмейстеры ведут жалкую жизнь, теснясь в юрте вместе со своим семейством и с домашними животными. Все, что юрта дает путнику, это кров и немного тепла. Ни о какой пище нет и речи, и путешественник должен везти припасы с собой, иначе он умрет с голода. Только в Верхоянске можно купить предметы первой необходимости, и то по баснословно высокие ценам. Но для более ясного понимания того, что потом произошло, следует еще пояснить, что эти почтовые станции находятся очень далеко одна от другой, а между ними нет ничего, кроме пустынных полярных тундр. Пройти пешком эти расстояния невозможно; а лошади погибли бы от голода, и только северные олени могут выдержать такой путь. Так как почтовые станции отстоят одна от другой верст на 150 или 200, то имеются еще промежуточные стоянки, так называемые с поварни», где олени могут перевести дух и съесть свои порции мха. Но для людей эти стоянки совсем не приспособлены. Там нельзя ни укрыться, ни обогреться, и негде достать пищу поблизости. Число оленей, которых почтмейстеры обязаны держать, рассчитано на то, чтобы возить почту раз в три месяца и прихватить с собой какого-нибудь случайного путешественника. Для больших партий эта почта совершенно недостаточна. Когда олени угнаны, путникам приходится ждать на станции или в «поварне» иногда целыми неделями, пока истомленные животные вернутся и будут в состоянии снова двинуться в путь. Дорога из Якутска в Среднеколымск продолжается около трех месяцев, и путешественники, помимо теплой одежды, должны запастись провизией на все это время, как экипаж судна, отправляющегося в трехмесячное плавание в полярные воды.

До весны 1889 г . якутские власти считали долгом справедливости проявлять снисходительность к административным ссыльным, направляемым к полярному кругу. Они вполне верно рассуждали, что так как этих людей не приговорили к смерти, то следует принять некоторые меры, чтобы они не умерли от голода по дороге. Поэтому, во избежание чрезмерного скопления путешественников на почтовых станциях, ссыльных отправляли маленькими партиями и с промежутками в десять дней до двух недель одну от другой. Затем, чтобы дать ссыльным возможность запастись провизией на дорогу, а также и необходимой одеждой, подъемные деньги выплачивались им за десять дней до отъезда. А так как, кроме себя, ссыльным нужно кормить во время пути и конвойных, то одних подъемных им не может хватить; поэтому им выдавали еще вперед часть их месячного содержания, в общей сумме около ста рублей каждому. Особенно большой милости все это не составляло, и, несмотря на такое снисхождение, бывало немало случаев, что дети умирали по дороге от холода. Очень часто были и случаи болезни среди взрослых, и некоторые ссыльные не могли потом никогда оправиться от последствий этого страшного путешествия. Но все это входит в обиход жизни русских ссыльных, и они выносят свои мытарства спокойно, как нечто должное. Нужно нечто исключительное по жестокости, чтобы вызвать протесты. Исключительное и произошло в Якутске весной 1889 г .

Губернатор Светлицкий, который, будучи человеком рассудительным, и установил эти более мягкие правила по отправке ссыльных к полярному кругу, подал в отставку. На его место временно исполняющим его должность назначен был в марте 1889 г . полковник Осташкин. Едва вступив в исполнение своих обязанностей, он счел нужным изменить все правила и установившиеся обычаи отправки административно-ссыльных. Он приказал, чтобы отправляли каждый раз четверых, а не двоих, что вместе с конвойными составляло восемь человек, и с промежутками только в одну неделю. Подъемные должны были, по его распоряжению, выплачиваться только за день до отъезда, а выдача вперед части месячного содержания совершенно упразднялась. Затем ссыльным вменялось в обязанность явиться в тюрьму за день до отъезда, что лишало их возможности сделать закупки, необходимые для такого путешествия. А в довершение всего им запрещалось брать с собой больше пяти пудов багажа и провизии на человека.

Что побудило Осташкина к такому шагу? В письме одного из ссыльных эта бессмысленная жестокость приписывается тому, что сестра Осташкина была замешана в революционную пропаганду и сослана в Сибирь. Осташкин хотел искупить ее вину и проявить свои собственные верноподданнические чувства посредством исключительной строгости к политическим ссыльным. В других письмах высказывается более мягкий взгляд на Осташкина: его представляют типичным ограниченным и невежественным чиновником, который свято верит в канцелярские распоряжения, выполняет их буквально и совершенно неспособен понять, что распоряжения эти отнюдь не верх человеческой мудрости и что следует приспособлять их иногда к обстоятельствам, а не выполнять буквально. Было постановлено, как общее правило, относительно ссыльных, живущих в городах, чтобы содержание выдавалось им в конце месяца. Это не представляло серьезных неудобств даже для беднейших среди ссыльных, так как им легко было существовать в кредит в течение месяца. Предписывалось также, чтобы ссыльные, идущие по этапу, везли с собой не более пяти пудов поклажи. Это немного, но жаловаться не было повода, так как обычным ссыльным не приходилось возить с собой никакой провизии, кроме небольшого количества чаю, сахара и т. п. Но было истинным безумием применять эти правила к ссыльным, которые отправлялись в трехмесячный путь через ледяные пустыни Северной Сибири. Ссыльный должен везти для себя и для своего конвойного одного хлеба по меньшей мере от десяти до двенадцати пудов, а для того, чтобы выдержать полярный холод и утомительность такого путешествия, одного только хлеба недостаточно. Ссыльным необходимо брать с собой в дорогу около пяти пудов мяса, пуда два масла, полпуда соли, не говоря о табаке, сахаре, сухарях и пр. Кроме съестных припасов, у ссыльных имеется до пяти пудов разного личного имущества: платья, белья и т. д.; такое количество им и по правилам разрешалось привозить с собой из Европейской России. Как же они могли ограничиться пятью пудами багажа, как этого требовало предписание Осташкина? Помимо всего, не менее, чем пища, нужна также особая меховая одежда, чтобы защититься от страшного холода в 70° ниже нуля (по Ф.). В самой теплой шубе из таких какие носят в Европейской России, путешественник замерз бы в первый же день дороги.

Предписания же Осташкина были таковы, что при соблюдении их ссыльные оказались бы беззащитными во власти голода и холода. Осташкин, конечно, не имел осознанного желания, чтобы вся партия ссыльных замерзла или умерла с голоду по дороге. Его образ действия вызван был только чиновничьей тупостью и невежеством. Но это не меняло опасности создавшегося положения. Упрямство, начальническое высокомерие, которое не допускает возможности ошибки с его стороны и рассматривает всякий протест, как бунт и как личную обиду для себя, — все эти черты столь же характерны для русских чиновников, как невежество и тупость. Губернатор Осташкин проявил все эти свойства мелкого чиновничьего деспотизма и, сверх того, выказал еще большую трусость в своем дальнейшем низком и предательском поведении.

Тридцать якутских ссыльных пришли в полный ужас от того, что они называли мартовским указом, и стали думать о том, как защитить самих себя, своих жен, сестер и детей. Им оказал неожиданное содействие колымский уездный исправник, доложивший губернатору, что по всему тракту, по которому должны пройти ссыльные, свирепствует сильнейшая эпидемия оспы; много якутов, содержателей почтовых станций, сделались ее жертвами, и на некоторых станциях нельзя останавливаться без риска заразиться.

16—28 марта один из ссыльных, Гоц, отправился к губернатору и объяснил ему, что ссыльные далеки от всякой непочтительности и непокорности, но что соблюдение новых правил привело бы к самым печальным последствиям, и они надеются, что губернатор пересмотрит свое первоначальное решение. Слова Гоца как будто произвели впечатление на Осташкина; он даже был, видимо, взволнован ими. «Я тоже человек», сказал он, и обещал отнестись к делу с полным вниманием. Это он и выполнил. На следующий день, 17—29 марта, губернатор Осташкин отправил несколько распоряжений исправнику, требуя в них, чтобы на почтовых станциях убрать все, что может распространять заразу, а также чтобы там заготовлено было достаточно перекладных лошадей и оленей, и ссыльные могли бы ехать без задержек и без всякой опасности для здоровья. По его чиновничьим представлениям издать такой приказ значило устранить все трудности. Но он мог бы с тем же успехом приказать исправнику, чтобы он вымостил всю дорогу в две недели и перекинул мосты через все реки и овраги. Для выполнения таких приказов исправнику нужна была бы волшебная палочка, по мановению которой ему служили бы духи. Иначе оба губернаторские распоряжения были одинаково неисполнимы.

Ссыльные это отлично знали, и приказы от 17-го марта привели их в сильное уныние. Значит, им нечего было ожидать снисхождения, и губернатор явно решил настоять на своем распоряжении. Первой группе четырех ссыльных приказано было явиться к тюремному начальству 22-го числа и затем уже отправиться в путь в Средне-Колымск; при таких условиях это была бы, конечно, их последняя дорога в жизни. Выведенные из себя такой бессмысленной и непостижимой жестокостью, ссыльные собрались в доме Ноткина, чтобы обсудить, что им предпринять в их безысходном положении. Некоторые из наиболее решительных среди ссыльных предложили, вместо того, чтобы покорно итти на верную смерть, совершенно отказаться отправиться в путь, защищаться с оружием в руках, и тогда их по крайней мере убьют на месте.

Подтверждение того, что такое предложение было действительно сделано несколькими ссыльными, имеется в письме Софии Гуревич, написанном их друзьям после катастрофы. Есть на это намек также в письме вдовы Гаусмана. Предложение не было принято; решили, напротив того, обратиться к губернатору с прошением от всех ссыльных. 21-го марта все тридцать ссыльных отправились в губернаторскую канцелярию и подали прошения, составленные в самых почтительных выражениях.

Если бы даже ссыльные приняли и выполнили предложение, вызванное отчаянием, их нельзя было бы винить за то, что они воспротивились явному злоупотреблению властью. Только солдаты обязаны выполнять приказания начальства, даже явно ведущие к гибели. Если же тюремный сторож ила начальник тюрьмы приказывает заключенному сделать то, что неминуемо привело бы к роковым последствиям, заключенный имеет полное право ослушаться и даже сопротивляться силой, если его вынуждают повиноваться. А ссыльные были не арестанты, а граждане, не лишенные своих прав. Я полагаю, что никакой английский или американский суд не задумался бы оправдать их.

Но в России дело обстоит иначе: в противоположность основным положениям всякого правопорядка, граждане не имеют права сопротивляться незаконным действиям властей. У губернатора Осташкина, когда он узнал о предложении некоторых из ссыльных, была возможность поступить двояким образом: или отнестись к этому предложению серьезно, сразу арестовать тех, которые стояли за него, и тех, которые слушали, и начать следствие по этому делу — или же предоставить события их естественному ходу и подождать, пока выяснится, действительно ли ссыльные собираются оказать сопротивление. Кучка молодых людей и молодых девушек не представляла действительной опасности для спокойствия города, охраняемого несколькими батальонами солдат и казаков. Но губернатор Осташкин — неизвестно, из трусости ли, или из низкого расчета — поступил вместо этого обманным и предательским образом, как подобало бы какому-нибудь предводителю чернокожих в Африке. Он устроил ловушку ссыльным, успокоил их, чтобы захватить их врасплох, а затем послал вооруженных солдат для избиения их.

Среди документов, которые имеются у нас в руках, есть письмо командующего якутским гарнизоном, полковника Баева, к одному его близкому другу. В письме этом Баев говорит, что 21-го марта его вызвали к губернатору, и тот приказал ему . держать наготове солдат к следующему дню на подмогу полиции. Это доказывает, что Осташкин уже 21-го решил прибегнуть к военной силе против ссыльных. А между тем в этот же самый день якутский полициймейстер Сухачев отправился к ссыльным с мирными заверениями. Он виделся с ними утром, вскоре после того, как были поданы прошения, а затем призвал их еще и вечером и сказал им, что губернатор пока отменяет новые постановления, что он тщательно обсудит дело еще раз и постановит окончательное решение на следующее утро. Полициймейстер упомянул между прочим, что губернатор очень недоволен тем, что ссыльные ходили скопом в полицию подавать прошения. Это слишком походило на политическую демонстрацию. Чтобы избежать повторения подобных демонстраций, ссыльным предложено было собраться па следующий день у Ноткина, где им будет сообщен окончательный ответ губернатора. Все это казалось вполне правдоподобным и было совершенно в духе русского чиновничества. Ссыльные попались в ловушку. Военная хитрость губернатора Осташкина удалась; враги его поверили в кажущуюся безопасность и, ничего не подозревая, пошли в западню. Они пришли на квартиру Ноткина совершенно неподготовленные ни к вооруженному нападению, ни к какому-либо враждебному шагу со стороны властей.

Нужно заметить, что в тех краях, в виду того, что там всюду рыщут стаи волков, ссыльным, как и всему населению, разрешается носить огнестрельное оружие. Под этим предлогом ссыльные могли явиться с оружием, будь у них намерение вступить в бой с полицией. Фактически же из тридцати пяти собравшихся только пятеро имели при себе револьверы, причем один из этих револьверов был даже не заряжен. Револьвер Ноткина, хозяина квартиры, оказался в чулане. Двое ссыльных, Брамсон и Гаусман, которых потом объявили зачинщиками, оставили свои револьверы дома. Ссыльные были совершенно безоружны, и это лучше всего доказывало, — если еще требовалось такое доказательство, — что собрание было мирное и никто не собирался оказывать вооруженное сопротивление. Среди собравшихся было также пять человек гостей, которые, ничего не подозревая, зашли повидать товарищей к Ноткину до появления солдат.

И вот настал роковой час.

В десять часов утра, в то время, когда ссыльные ждали ответа губернатора, полицейский надзиратель Олесов явился с приказом, чтобы все пошли вместе в полицию «выслушать ответ губернатора».

У ссыльных не было ни малейшего основания отказываться пойти еще раз туда, где они уже были накануне. Но их понятным образом поразило противоречие нового приказа тому, что им сказал накануне полициймейстер. Они сказали Олесову, что полковник Сухачев специально предостерегал их от хождения в полицию скопом. В ответ на это Олесов только переспросил: «Значит, вы не пойдете?» и, не ожидая ответа, поспешно удалился, как будто выполнил все, что от него требовалось.

Ссыльные тщетно пытались выяснить ему, что они не сопротивляются, а только просят объяснений. В это время уже явились солдаты. Очень важно установить, а на этом сходятся показания и ссыльных и представителей власти, что солдаты следовали по пятам за посланным от губернатора и пришли минут через пять после него. Это значит, что их послали одновременно с ним, прежде чем было известно, что ответят ссыльные на требование итти в полицию. Совершенно очевидно поэтому, что губернатор Осташкин заранее решил пустить в ход вооруженную силу.

Это вполне подтверждается документальным свидетельством вышеупомянутого письма полковника Баева, который пишет: «22-го марта, в десять часов утра я отправился с моими солдатами в дом Монастырева (где жил Ноткиа), выломал ворота и дверь и вошел в комнату, где собрались ссыльные».

О том, что произошло вслед за этим, известно из писем нескольких человек, уцелевших от избиения. Один из них, — я его лично знаю, но не могу назвать, потому что он теперь еще в Сибири, — пишет следующее:

«Когда войска окружили дом, в комнату вошел офицер Карамзин со взводом солдат и заявил, что пришел отвести нас в полицию. Мы ответили, что появление солдат кажется нам очень странным, так как мы собрались здесь по требованию губернатора, чтобы ждать его ответа, и теперь не знаем, кому повиноваться. Офицер ответил, что все это его не касается, что он выполняет приказ и присутствующему тут полицейскому чину известно все остальное. Тогда Олесов (этот полицейский чин) воскликнул:

«— Зачем вы тратите попусту время на разговоры? Делайте, что приказано.

«Эти слова прозвучали, как сигнал. Солдаты и офицер были странно возбуждены, и Карамзин, не слушая нас, повторил три раза: «вы пойдете?» и, не обращая внимания на крики: «Да, да, пойдем. Дайте нам время одеться» (была еще зима), крикнул солдатам: «берите их!»

«Тогда солдаты мигом накинулись на нас, пустив в ход приклады и штыки. Комната огласилась криками и стонами. Наш первый ряд повалили на пол — и через минуту раздались выстрелы с обеих сторон. О том, что последовало непосредственно после того я ничего не могу сказать, так как был ранен первым залпом и упал без чувств. Не знаю, как долго я лежал; судя по тому что мне говорили потом, вероятно, три-четыре минуты. Когда я очнулся, выстрелов уже не было слышно, и в комнате никого не было. Солдаты ушли и присоединились к стоявшим на улице товарищам; наши же все бросились к черному ходу. Но и там стояли солдаты. Первый, который открыл дверь, наш дорогой, любимый товарищ Муханов, встречен был градом пуль и убит наповал. Все это произошло прежде, чем я пришел в себя. Очнувшись, я сначала не чувствовал боли; я был только странно возбужден и точно пьян. Из задней комнаты я услышал отчаянные крики товарищей и стоны раненых. Я побежал туда. Но, едва сделав несколько шагов, я наткнулся на тело Сергея Пика в углу; оно было страшно изуродовано. Пуля попала ему в лоб, и, как будто этого было мало, ему еще раздробили прикладами нижнюю челюсть. В ужасе от этого вида, я выбежал в другую комнату и бросился на стоявший там диван. Я тоже был ранен. На полу, близ печки, лежал Михаил Гоц, тяжело раненый. В углу лежал Фундаминский, тоже раненый; он жалобно стонал и извивался от боли. И другие комнаты были полны раненых. Их стоны, лужи крови во всех комнатах, крики тех, которые еще были невредимы и были вне себя от бешенства и ужаса, все это вызвало во мне неописуемое состояние беспомощности и отчаяния. Постепенно мы стали приходить в себя — уцелевшие, как могли, принялись ухаживать за ранеными. Но через мгновение вся картина изменилась. Вдруг раздался оглушительный залп и за ним второй и третий. Пули посыпались на нас со всех сторон. Солдаты стреляли в двери, окна и стены, слишком тонкие, чтобы защитить нас от пуль. Наши падали один за другим. По всему дому раздавались отчаянные крики: «Сдаемся! Сдаемся!» Но разъяренные солдаты продолжали стрелять, и прошло еще много времени прежде, чем командир остановил их».

Есть еще одно письмо, автора которого можно назвать, так как он теперь вне досягаемости для русского правительства. Письмо это от Зотова, одного из троих казненных 7-го августа 1889 г .:

«Начало стычки, насколько могу припомнить подробности, было следующее, — пишет Зотов. — Ясно помню, что прежде, чем скомандовать: «Берите их!» Карамзин подошел к взводу, стоявшему у дверей, и что-то сказал солдатам тихим голосом. Это было, повидимому, какое-нибудь распоряжение, так как вслух он сказал только «берите их», а солдаты при этих словах разделились на две равные части; они двумя быстрыми фланговыми движениями стиснули нас с двух сторон так, что мы не могли шевельнуться. В переднем ряду раздались крики, вызванные, вероятно, тем, что солдаты стали бить прикладами, а позади несколько человек рядом со мною кричали: «Уведите солдат. Мы пойдем с конвоем. Дайте нам время одеться!» Карамзин, стоявший в это время около стола, не обращал внимания на эти возгласы и опять скомандовал: «Берите их!» Тогда произошло нечто ужасное. Комната наполнилась раздирающими криками, и несколько человек наших упали на пол, проткнутые штыками. Я выхватил револьвер из кармана и крикнул изо всех сил солдатам, чтобы они прекратили бойню. Но они не обратили внимания на мои слова. Некоторые из них навели на меня винтовки, и Карамзин вынул револьвер, не сводя с меня глаз. Я пришел в страшно возбужденное состояние, вскочил с дивана и навел револьвер на Карамзина. Не знаю, кто выстрелил первый, он или я. Не могу также сказать, выстрелил ли кто-нибудь до меня. Помню только, что я выстрелил и что стреляли с обеих сторон; но мне кажется, что все это произошло одновременно. Вскоре меня ранили, и я потерял сознание. Очнувшись, я увидел, что лежу на полу. Я с трудом поднялся. Солдат уже не было в комнате. В углу я увидел Пика, прислоненного к стене. Голова его свисла на грудь; рядом была лужа крови. Тут же, около него, лежал револьвер. Я сначала подумал, что Пик ранен, и побежал было в соседнюю комнату за водой, но потом решил положить сначала раненого на диван. Когда я приподнял его голову, оказалось, что он мертвый. Над левым глазом у него зияла страшная дыра; из нее сочилась кровь, смешанная с мозгом, и стекала ему на грудь. Глубоко потрясенный этим зрелищем, я побежал в соседнюю комнату. Там повсюду, на полу и на кроватях, лежали раненые; они стонали и просили воды. Товарищи собрались вокруг них и старались помочь им, как могли. Кто-то сказал, что воды в доме нет, но есть лед во дворе; я тогда побежал за льдом. Проходя через третью комнату, я увидел Софью Гуревич. Она лежала на кровати — ей штыком распороли бок. Один из товарищей прикладывал лед к страшной ране. Лицо у нее было смертельно бледное, и она едва могла говорить. «Зотов, —прошептала она, — прощай, я умираю. Я страшно страдаю. Сжалься, дай мне яду!» Мне казалось, что я сойду с ума».

Стрельба прекратилась, и бойня как будто кончилась. Наступило затишье. Несколько ссыльных пошли просить врачебной помощи для раненых товарищей.

Тем временем весь городок, привлеченный шумом, собрался у ворот осажденного дома. Явился и губернатор Осташкин. Жена А. Гаусмана, рассказывает в письме, что она тоже пришла, привлеченная выстрелами: «Мой муж, — пишет она, — подбежал ко мне и сказал, что он невредим, но что Муханов убит, а многие ранены. Обернувшись к губернатору, он крикнул, что возмутительно убивать людей из-за такого пустяка, как вопрос о конвое. Губернатор сказал в ответ: «Успокойтесь», или что-то в этом роде. Но в эту минуту в губернатора выстрелил один из ссыльных, вышедших из дому».

Это был Зотов. Он пошел за врачом и, увидав губернатора, истинного виновника всех этих ужасов, выхватил револьвер и дважды выстрелил.

Если бы Осташкин обладал хоть некоторым мужеством и сохранил самообладание, он приказал бы солдатам схватить напавшего на него, и этим дело бы кончилось. Но он поступил как настоящий трус; после первого выстрела он бросился бежать в открытые ворота. Зотов дошел до дому почти невредимый, хотя пули сыпались на него градом. Солдатам предоставили действовать по собственному усмотрению. Из осажденного дома не было произведено ни одного выстрела, солдаты же держали его около двадцати минут под непрерывным огнем. Пули их винтовок пробивали двери, деревянные стены, окна, попадали в ссыльных во всех углах. Произведено было более пятисот выстрелов, как установило судебное следствие. Из тридцати пяти человек, собравшихся в доме, шестеро были убиты на месте, девять опасно ранены и тринадцать более или менее легко.

Неужели этого и хотел губернатор Осташкин? Весьма вероятно, что количество жертв оказалось большим, чем он желал, но выпущенный на свободу зверь не знает меры, и расходившихся солдат трудно было остановить во-время. Как бы то ни было, а виновники бойни испугались дела своих рук. Полковник Баев, назвав число убитых и раненых, восклицает: «Чья в этом вина, не мне судить. Бог рассудит».

Осташкин послал генерал-губернатору Восточной Сибири, графу Игнатьеву (брату дипломата), донесение о побоище, бессовестно и грубо извратив факты, как человек, одержимый безумным страхом. Он, например, скрыл в своем донесении не только то, что около половины ссыльных были ранены, но даже, что шестеро из них были убиты. В обвинительном акте поэтому все убитые включены в число обвиняемых. Ссыльные обвинялись в том, что убили полицейского Хлебникова, хотя, по собственному предсмертному признанию Хлебникова его товарищу и на основании осмотра раны, установлено было, что в него попала по ошибке пуля из солдатской винтовки. В донесении указывалось также, что много солдат ранено, хотя на самом деле только один из них был задет пулей, и то так легко, что даже не пошел перевязать рану в лазарет.

Таким извращением фактов Осташкин хотел придать правдоподобность своему собственному толкованию бойни 22-го марта. Он изобразил ее предумышленным нападением ссыльных на конвой, присланный, чтобы повести их в полицию. Осташкин, однако, напрасно трудился лгать. Генерал-губернатор и центральные власти решили и без того дать урок ссыльным и нагнать на них «благодетельный страх». И хотя ложь всего донесения Осташкина выяснилась в течение нескольких дней, правительство подписалось под совершенным Осташкиным преступлением и проявило еще больше жестокости, чем рассвирепевшие солдаты в день 22-го марта: солдаты зверели по мере того, как развивались события, а власти мстили потом уцелевшим жертвам холодно и обдуманно.

Обвинить уцелевших в вооруженном сопротивлении властям не было ни малейшей возможности: у всех ссыльных, собравшихся в квартире Ноткина, оказалось в общей сложности четыре заряженных револьвера. Выстрелить могли, значит, только четверо, и часть стрелявших была, по всей вероятности, в числе шестерых убитых. Нельзя было выставить и обвинения в предумышленности и сговоре: столкновение произошло, очевидно, совершенно неожиданно — по крайней мере для ссыльных. Таким образом большинство из тридцати нельзя было привлечь ни по какому другому обвинению кроме того, что они подали все одинаковые прошения, пошли скопом подавать эти прошения, а на следующий день отказались следовать в полицию под конвоем. Но все это были мелкие провинности, если уж говорить о провинностях, и за них, по тому закону, который был тогда в силе для ссыльных, полагались лишь дисциплинарные взыскания. Этого было мало, и правительство предписало поэтому, чтобы обвиняемых судили по другому закону, согласно которому такие провинности вменяются в преступления, подлежащие высшей мере наказания — таков военный закон военного времени. Когда армия стоит лицом к лицу с неприятелем, необходимо поддерживать строгую дисциплину. Солдаты должны повиноваться приказам, и нельзя, чтобы они посылали коллективные прошения или противились каким-либо иным образом распоряжениям своих начальников. Вполне понятно, что всякое неповиновение приравнивается в обстоятельствах военного времени к открытому бунту. Если мы признаем войну, то должны мириться и со всеми вытекающими из нее логическими выводами. Но то, что применимо к солдатам во время войны, совершенно чудовищно применять к простым гражданам в мирное время, как это сделало русское правительство по отношению к уцелевшим от якутской бойни.

У нас перед глазами приговор военно-судной комиссии, назначенной для разбирательства якутского дела. Это подлинный документ, и каждый пункт его такой же ужасный и столь же достоверный факт, как три виселицы и как столько загубленных жизней, являющихся следствием этого факта.

Во вступлении приговора сказано, что, согласно законам военного времени, «всякое открытое выражение мнений восемью или более лицами, с целью противодействовать приказаниям начальства и добиться отмены этих приказаний, является открытым бунтом против властей» . В силу этих законов, говорится далее, действия обвиняемых, которые представили по общему уговору тридцать одинаковых прошений с ходатайством об отмене распоряжений относительно способов их путешествия на дальний север, а также отказ пойти в полицию выслушать ответ губернатора на их прошение, составляют открытый бунт с целью против действовать приказаниям начальства.

Так гласит, в сжатой передаче, этот приговор.

Таким образом, тридцать ссыльных, силой чудовищного произвола, приравнены были к солдатам, стоящим перед неприятелем: путешествие их в Средне-Колымск уподоблено чему-то вроде военной операции, которую они отказались выполнить в виду ее опасности. Такая судебная шутка была бы забавна, не будь она столь трагична.

Тот факт, что пущено было в ход огнестрельное оружие, явился, конечно, отягчающим обстоятельством и решил участь трех «зачинщиков», Бернштейна, Гаусмана и Зотова.

Что касается остальных двадцати семи обвиняемых, то об их участии в «вооруженном сопротивлении» даже не упоминается. Пятеро приговоренных к пожизненной каторге — Гон, Шендер, Гуревич, Минор и Орлов — обвинялись в том, что они будто бы больше всех упорствовали, отказываясь итти в полицию под конвоем, и «были главными» из подававших коллективные прошения. Остальных приговорили к каторжным работам на восемь, пятнадцать и двадцать лет, признав их виновными в тех же преступлениях, но со смягчающими их вину обстоятельствами, такими, как молодость, пол, влияние других лиц.

Две девушки, Роза Франк и Анастасия Шехтер, выказали, как сказано в приговоре, «добрые намерения и не только согласились итти в полицию, но уговаривали итти и товарищей». В виду этого их приговорили к лишению всех прав состояния и четырем годам каторги.

Когда читаешь такой приговор, то кажется, что тут какая-то описка, недоразумение. На самом деле, однако, это вполне последовательно: девушки отчасти искупили свою вину, но все же они виновны в том, что подавали прошения вместе с другими. Они «участницы бунта» и как таковые подлежат наказанию. Такая точка зрения еще яснее выступает в приговоре по делу Магата. Он не присутствовал на собрании у Ноткина 22-го марта, но все же был приговорен к лишению всех прав и к пожизненной ссылке в отдаленнейшие места Сибири за то, что послал бунтовщическое прошение с намерением противодействовать приказаниям Останкина.

Из тридцати пяти человек, собравшихся у Ноткина, тридцать были ссыльные; они пришли выслушать ответ губернатора. Но пять остальных были гости: они пришли случайно и не имели никакого отношения ко всему делу. Двое из них были убиты, когда началась стрельба. Относительно трех уцелевших постановлен следующий приговор: «Что касается Капгера, Зороастровой и Геймана, которые не подавали прошений с целью противодействовать приказаниям губернатора, а приехали в Якутск из деревни безоружными — Капгер накануне, остальные же двое в 11 часов утра 22-го марта — и ничего не зная о преступном деянии своих товарищей, отправились к Ноткину повидаться с некоторыми из ссыльных и пришли за несколько минут до прибытия войска... то они приговариваются: Капгер и Зороастрова к лишению дворянства и всех особых, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и к пожизненной ссылке в отдаленнейшие места, Сибири; Гейман, будучи не дворянского звания, приговаривается к трем годам тюремного заключения с тягчайшей каторжной работой». Все это за то, что они немедленно не повиновались приказу итти в полицию под конвоем!

Эти люди были совершенно непричастны к делу — приказ итти в полицию их не касался. Но приказ отдан был всем собравшимся, в том числе случайно также им, и, значит, они были обязаны тотчас же повиноваться. Все это в силу нелепого предположения, что они как бы солдаты перед неприятелем, а офицер Карамзин ведет их в бой. Дальше итти в судебной шутке уж некуда!

Мы рассмотрели приговор якутской военно-судной комиссии в его окончательной форме, таким, каким он был сообщен телеграммой от 20-го июля 1889 г . из Петербурга генерал-губернатору Восточной Сибири графу Игнатьеву. Очень знаменательно, что центральное правительство проявило больше жестокости, чем местные якутские власти. Даже докладчик якутской военно-судной комиссии, просмотрев приговор суда, предложил по отношению к многим подсудимым более мягкие наказания, чем те, к которым их приговорила центральная власть. Ни относительно одного из обвиняемых царь не воспользовался своим правом даровать помилование, а к первоначальным приговорам над восемью женщинами и двумя несовершеннолетними юношами прибавлено было по два и по три года каторжных работ каждому. Таким образом, центральная власть не только подтвердила чудовищный приговор якутского суда, но даже усилила его, являясь, таким образом, единственно ответственной за него.

Совершенно бесполезно возмущаться неправильностью самого судебного процесса, отсутствием защиты и всякой охраны прав обвиняемых в якутском деле. Никакая защита, никакая охрана прав не могла бы помочь обвиняемым, раз их действия, невинные сами по себе, подведены были под статьи, карающие смертной казнью. Суд не имел никакого значения во всем деле. Произвольно выбрав самый закон, по которому предписывалось судить обвиняемых, власти тем самым назначили заранее и наказания. Мы поэтому совершенно вправе утверждать, что казнь Бернштейна, Гаусмана и Зотова была смертной казнью в административном порядке; и остальные приговорены были к каторжным работам на разные сроки тоже в административном порядке.

В довершение всего казнь Бернштейна была сама по себе совершенно чудовищна. Он был тяжело ранен и не мог ходить — поэтому его принесли на виселицу в кровати. Палач надел ему петлю на шею, и тогда кровать выдернули из-под него, и он повис.

Истинное облегчение обратиться от этой жестокости, позорящей нашу общечеловеческую природу, к воспоминаниям о трех осужденных, последние дни которых описаны с благоговейной правдивостью их товарищами. Они умерли, как дано умирать лишь тем, чьи души преисполнены одной великой любовью, очищающей от всех себялюбивых и мелких мыслей, любовью, которая «сильнее смерти и страха смерти». Сохранились предсмертные письма казненных к товарищам и родным, и письма эти - лучшая их характеристика. По благородному мужеству, простоте и безграничной преданности родине, письма их можно поставить наряду с прощальным письмом Перовской к матери. А между тем они были заурядные люди, лишь случайно выдвинутые событиями, обратившими на них внимание — и на примере их видно, каковы те, которых в России преследуют и ссылают в сибирские тундры. Пример этот показывает, сколько духовной силы в душах русской молодежи, и какой ценой поддерживается теперешний чиновничий деспотизм.

Не думая о себе, весь поглощенный мыслью о своих друзьях, о родине, о революции, Бернштейн пишет:

«Дорогие мои, хорошие друзья, товарищи! Не знаю, удастся ли мне проститься с вами —надежды почти нет — но я мысленно простился со всеми вами и глубоко, глубоко перечувствовал за это время ваше теплое, хорошее отношение ко мне...

 

«Простимтесь лучше заочно, дорогие друзья, товарищи, и пусть последнее наше прощание будет озарено надеждой на лучшее будущее нашей бедной, горячо любимой родины. Никогда ни одна капля силы не пропадает в мире — не пропадает, стало быть, и жизнь человеческая задаром. Никогда не надо горевать об ней. Оставьте мертвых мертвецам — у вас впереди живая связь, нравственная, горячая и самая возвышенная связь с вашей исстрадавшейся родиной. Не говорите и не думайте, что ваша жизнь пропала, что она вся пройдет в напрасных страданиях и мучениях, на каторге и в ссылке. Страдать муками своей родины, быть живым укором всем исчадиям мрака и зла — это великое дело!

 

«Пусть это будет вашей последней службой — не беда. Вы принесли свою лепту на алтарь борьбы за Народную Волю. А кто знает, быть может, вам удастся увидеть и лучшие дни? Быть может, вы доживете до той счастливой минуты, когда освобожденная родина встретит своих верных, любящих и любимых детей с открытыми объятиями и вместе с ними отпразднует великий праздник свободы. Тогда, друзья, помяните вы и нас добрым словом. Это будет для нас величайшей наградой за все наши испытания. Да не покидает вас никогда эта великая надежда так же, как она не покинет меня и на самом эшафоте. Целую вас крепко, горячо, от всей моей любящей души.

Ваш весь Лев Бернштейн.

Еще раз прощайте, дорогие друзья. Крепко целую. JI. Б.»

 

Гаусман написал всего несколько строк:

 

Якутская гауптвахта 7/ VIII 89 г ., 3/4 первого ночи.

...Извините, что буду краток. Не до подробных писем как-то. Нить мыслей часто прерывается воспоминаниями о былых годах и былых встречах. Позвольте только проститься с вами. Обстоятельства нас свели. Если что когда и не ладно было между нами, то мы, прежде всего, ведь не больше, как люди. Всем товарищам передайте мой горячий привет и последнее прости. Если когда-нибудь доживете до радостных дней, моя мысль, если так можно выразиться, будет с вами. Я умираю с верой в торжество истины. Прощайте, братья! Ваш А. Гаусман.»

 

Третий из приговоренных, Н. Зотов, написал письмо родителям и товарищам за несколько часов до казни. Его письмо к родителям заканчивается следующими трогательными словами:

«.... Женя (его невеста ) сейчас у меня на последнем свидании. Она видела мои последние минуты и опишет вам их. Мне самому это теперь невозможно сделать. Я чувствую себя душевно бодро, светло даже, но и усталость зато чувствую страшную, и физическую, и нервную. Ведь вот уже без малого двое суток нервы работают чудовищно. Столько сильных ощущений! Ну, дорогие мои, родные мои, сердечные мои, прижимаю вас в последний раз к груди своей. Я умираю очень и очень легко, с сознанием правоты, с чувством силы в груди. Мне только, страшно за остающихся в живых дорогих людей. Что мои страдания — они на несколько часов, а им-то сколько силы нужно вынести это... Я ни о чем другом, как только об этом, и думать не могу. Как посмотрю я на Женю...

 

«Вошел конвой, принес казенную одежду, и я уже переоделся. Сижу в парусиновой рубахе, и мне страшно холодно. Не думайте, что рука дрожит от волнения. Прощайте, прощайте, дорогие!

Ваш, до гробовой доски, Коля.»

 

Якутская бойня представляется как бы пределом жестокости, зверства и циничного произвола. На самом деле, однако, оказалось возможным и худшее при Александре III . Правительство придумало гнусную меру для устрашения и усмирения возрастающего недовольства — так называемую отмену различия между политическими и уголовными преступниками. Это не значило, что политических действительно поставили в общие условия. Положение политических заключенных всегда было и продолжает быть теперь иным, и, во всех отношениях, кроме одного, худшим, чем положение всех других преступников. Они отбывают весь срок наказания целиком в тюрьме, часто в одиночном заключении, чему никогда не подвергают уголовных. Они никогда не могут быть уверены, что их освободят по окончании срока. Затем они более отрезаны от мира и находятся под более строгим надзором.

Все это остается без перемены и по новым правилам. Политические приравнены к уголовным только в одном совершенно определенном отношении — в том, что они в силу этой меры тоже подлежат телесному наказанию по распоряжению тюремного начальства и административных властей. Прежде они не подлежали. В Англии, быть может, не с достаточной ясностью представляют себе, как страшно отягчена участь русских политических заключенных этим нововведением. Англичане иначе относятся к телесным наказаниям, чем русские. Для русских это смертельное оскорбление — хуже удара хлыстом по лицу. Я говорю, конечно, о людях интеллигентных. Когда в 1877 г . генерал Трепов приказал подвергнуть телесному наказанию одного политического заключенного, то Вера Засулич пошла стрелять в него и нанесла ему тяжелую рану. А присяжные, в состав которых случайно входили главным образом мелкие служащие, оправдали ее. Они нашли, что подвергнуть интеллигентного человека телесному наказанию невыразимо тяжкое оскорбление — и это оправдывает поступок девушки, мстившей оскорбителю. В России найдется мало людей, которые не предпочли бы смерть позору такого наказания. Это хорошо знают в правящих сферах, и в Петербурге отлично понимали все значение такой меры. Ввести ее было решено в 1886 г ., но окончательное утверждение состоялось лишь 8-го марта 1888 г . по приказу, подписанному начальником главного тюремного управления Галкиным-Врасским. В этом приказе сказано было категорически, что «не будет допускаться никакого различия в пользу политических заключенных в применении наказаний», и что «наказаниям розгами и плетью» подлежат также и политические.

Этот приказ был послан коменданту острова Сахалина, и несколько месяцев спустя, 23-го сентября 1888 г ., три политических ссыльных были подвергнуты там телесному наказанию.

6-го июля 1888 г. одного из ссыльных, Василия Вольнова, ударил по лицу некто Каменщиков, смотритель центрального продовольственного склада, и Вольнов ответил на удар ударом. Двадцать товарищей Вольнова вступились за него и отправились все вместе к начальству просить о снисхождении к нему. Это вмешательство названо было бунтом, и все двадцать ссыльных были наказаны тюремным заключением на разные сроки. Вольнов же, главный виновник всей истории, сидевший в тюрьме, когда произошла демонстрация, а также еще два ссыльных, Томашевский и Н. Мейснер, те, которые говорили с властями от имени товарищей, присуждены были к телесному наказанию.

Этот оскорбительный приговор был приведен в исполнение 23-го сентября.

На Каре, главном из сибирских поселений для ссыльных, применение этого зверского наказания закончилось одной из самых страшных трагедий истории русской революции. У нас имеется целых семь сообщений из разных мест о событиях на Каре, и одно из них от товарища, имеющего связи в официальных кругах. Кроме того, самый факт подтвержден официально («Таймс», 14 марта, 1890). Не может быть поэтому никаких сомнений относительно самой сути этого страшного эпизода. И вот совершенно достоверные подробности случившегося:

Ноябрьская трагедия 1889 г . коренилась в событиях, которые произошли задолго до того. В августе 1888 г . генерал-губернатор, барон Корф, посетил женскую тюрьму. Когда он вошел в камеру, где лежала заключенная Солнцева-Ковальская, умиравшая от чахотки, она не поднялась с постели. Ей грубо напомнили, что она должна приветствовать явившегося к ней начальника, но она ответила, что ей безразлично, кто вошел, простой ли тюремщик или генерал-губернатор, так как она все равно не в силах подняться. За такую непочтительность генерал-губернатор велел перевести ее в верхне-удинскую тюрьму и там посадить в камеру для одиночного заключения. Несколько дней спустя полицейский чиновник Бобровский, — он не служил при тюрьме и даже не жил на Каре, а действовал по собственному произволу с одобрения начальника тюрьмы Масюкова, — ворвался в камеру Солнцевой-Ковальской, рано утром, когда она еще лежала в постели, и потащил ее в контору в ночном белье; там ее с грубыми шутками раздели и надели на нее арестантское платье.

Когда об этом узнали другие заключенные женщины, они подали жалобу генерал-губернатору, требуя, чтобы Масюкова сместили с должности или подвергли наказанию. Жалоба оставлена была без последствий, и тогда заключенные прибегли к единственному средству самозащиты, имевшемуся в их распоряжении, — голодовке.

Сибирские власти, хотя и не останавливаются ни перед какой низостью, если ее можно совершить втихомолку, все же очень боятся осложнений, влекущих за собою смерть кого-либо из политических. Такие случаи всегда доходят до общего сведения, возбуждают общественное мнение и привлекают внимание общества на действия властей.

Заключенные на Каре женщины трижды прибегали к этому страшному средству, но каждый раз безуспешно. Первая голодовка была прекращена в виду заявления Масюкова, что он подал в отставку. Это было совершенно верно, но генерал-губернатор отставки его не принял. Объявленную тогда вторичную голодовку заключенные тоже сейчас же прекратили, получив ложное известие, что Масюков, по телеграмме генерал-губернатора, переводится в другую тюрьму. Когда этот обман раскрылся, женщины стали голодать в третий раз. Это произошло в августе 1889 г . Третья голодовка, по сообщению одного корреспондента, длилась семнадцать дней; по другим сведениям — двадцать два дня. Несомненно, во всяком случае, что она длилась очень долго; одна из заключенных стала проявлять признаки буйного помешательства от голода. Большинство женщин не в состоянии были двигаться. Тюремное начальство пригрозило насильственным питанием в случае дальнейшего отказа от пищи.

Тогда, наконец, одна из заключенных, Надежда Сигида, чтобы положить конец этому невыносимому положению, решилась пожертвовать собою. Ее перевели на Кару всего за несколько месяцев до того; арестована же она была в 1886 г . по делу тайной типографии «Народной Воли». До того она была городской учительницей в Петербурге и содержала своим трудом мать и младшую сестру. Семья ее была греческого происхождения, но совершенно обрусевшая. Надежда Сигида была старшей дочерью в семье, и ей было двадцать девять лет, когда она умерла.

Ничего никому не сообщая о своих намерениях, она попросила у Масюкова через тюремного сторожа свидания по важному делу. Ее привели к нему в контору, и там она ударила его по лицу. Она знала, что как бы это ни отозвалось на ее собственной участи, Масюков во всяком случае должен будет оставить свое место после такого оскорбления. (Его, действительно, перевели после того куда-то на другое место). Сигиду немедленно поместили в камеру для уголовных, и вскоре туда же переведены были еще-три заключенных — Мария Ковалевская, жена киевского профессора Ковалевского, Колюжная и Светлицкая. Донесение о том, что она сделала, послано было генерал-губернатору.

Сигида думала, что ее повесят; — но ее ожидало нечто еще более страшное. 24-го октября всех заключенных на Каре, мужчин и женщин, собрали в их тюрьмах и прочли им новый приказ генерал-губернатора, согласно которому политические заключенные подлежат телесному наказанию в случаях явного нарушения дисциплины.

Заключенные еще не знали тогда, как решено было поступить с Сигидой; но об этом не трудно было догадаться. Голодовка становилась уже слишком слабым средством в такой крайности, и заключенные решили прибегнуть к более страшной стачке — к массовому самоубийству.

Мужчины, тридцать человек числом, выслушав новый приказ, заявили смотрителю, что так как они бессильны защитить себя от такого позора, то все сразу покончат с собой, если кто-нибудь из них будет подвергнут телесному наказанию. Они просили отправить в Петербург телеграмму с просьбой об отмене нового постановления. Начальник мужской тюрьмы отказался сделать столь рискованный шаг. Тогда заключенные устроили совещание, и на нем некоторые говорили, что немыслимо жить под угрозой такого позора, что лучше отравиться всем вместе, взволновать общественное мнение таким трагическим протестом, и тогда задуманное поругание нельзя будет осуществить. Возбуждение заключенных было так велико, что большинство высказалось за то, чтобы принять такое решение. Но против него было все же довольно сильное меньшинство, и постановили подождать еще несколько времени.

Ждать, однако, пришлось недолго. 27-го октября, через три дня после того, как было оглашено новое постановление, пришло телеграфное предписание от генерал-губернатора, барона Корфа, «подвергнуть телесному наказанию, согласно предписанию, Надежду Сигиду за оскорбление действием, нанесенное смотрителю тюрьмы».

Слова «согласно предписанию» означали, что присужденное к наказанию лицо должен осмотреть тюремный врач, чтобы засвидетельствовать, в состоянии ли данное лицо вынести наказание.

Извещенный о телеграмме тюремный врач Гурвич отправился к Гомулецкому, смотрителю общеуголовной камеры, где содержалась Сигида, и сообщил ему, что Сигида слабого здоровья, и у нее болезнь сердца. Тогда Гомулецкий телеграфировал тюремному начальнику Восточной Сибири, Шамилину, что врач отказывается присутствовать при исполнении приговора. В ответ на это Шамилин телеграфировал: «Приведите в исполнение приговор без присутствия врача». Но Гомулецкий все еще медлил.

Тогда 6-го ноября, в Усть-Кару, ту деревню, где находится тюрьма, приехал тот самый чиновник, который отличился по делу Солнцевой-Ковальской. Он отправился прямо в тюрьму. Полчаса спустя сделаны были приготовления к экзекуции.

6-го ноября Сигиде было дано сто ударов, и 8-го числа она умерла от последствий сечения.

Как только в мужской тюрьме узнали об этом злодеянии, заключенные собрались, и все тридцать (по словам другого корреспондента только семнадцать) приняли яд. Затем они разошлись по своим камерам. Но так как количество яду, которое удалось контрабандой доставить в тюрьму, было недостаточное, когда его распределили на всех, то действие его оказалось медленным. Двое заключенных умерли в течение нескольких часов — Иван Колюжный и Бобохов. Судороги умиравших и мертвая тишина во всех камерах привлекли внимание сторожей. Призвали врача и, при помощи сторожей, заставили всех заключенных принять рвотное. Больше никто не умер.

Три женщины, которые были в одной камере с Надеждой Сигидой — Мария Ковалевская, Колюжная и Светлицкая — отравились и умерли в день ее смерти.

Весь культурный мир пришел в ужас от этой страшной драмы, и русское правительство вынуждено было как-нибудь загладить свою вину — а то бы оно окончательно прослыло варварским в глазах всего света: в 1890 г . было отменено телесное наказание для женщин; но оно еще существует для мужчин.

Вот каким образом культурные, образованные люди живут под вечной угрозой гнусного оскорбления, которое нм может нанести каждый грубый чиновник. В иностранной печати часто поднимался вопрос о том, применяется ли в России пытка к политическим преступникам. Не думаю, чтобы в русских тюрьмах существовала средневековая пытка, как таковая, и я никогда этого не утверждал. Но разве ломать кости и сдирать кожу единственный род истязаний, который может быть назван пыткой?

Известно, что инквизиция часто мучила свои жертвы тем, что ставила их в такие положения, когда каждая минута казалась им последней. И разве постоянная угроза наказанием, которое для людей известного склада души бесконечно хуже смерти, не является пыткой в полном смысле слова?


ДАЛЕЕ: IV. Ход русского революционного движения. V. Современная оппозиция